Журнал «Вокруг Света» №03 за 1973 год
Шрифт:
Внезапно зазвонил телефон. Лочехин взял трубку и, убрав с лица, застольное выражение, произнес чужим голосом: «Лочехин слушает»... Звонили из горрыбкоопа, интересовались, есть ли новая посуда и когда можно присылать машину, чтобы забрать товар. Старик долго молчал, что-то обдумывая; на том конце провода его ответа ждали с заискивающим вниманием.
— Денька через два присылайте, — милостиво разрешил он. — И чтоб тара была подходящая. И чтоб шофер того... как стеклышко. Знаю я вас!
Афанасий Егорович с достоинством положил трубку и вернулся к столу. Иван ругал туристов,
Не выдержав нашего застолья, старик Лочехин заспешил на улицу и внес с мороза полное корыто глины. Он расколол топориком смерзшиеся глыбы, дал им оттаять, а потом залил крутым кипятком. Движения его были на диво четки и слаженны.
— Скйдавай валенки, Иван! — приказал Афанасий Егорович. И, обращаясь ко мне, пояснил: — Сейчас глину валять будем. Присоединяйся, коли желаешь... Робим-то мы, вишь, босиком, так зимой уж и щекотно станет. Не обессудь!
Он разложил на полу фанерные щиты, вывалил на них глину, предварительно подсыпав в нее пеплу — для сухости, и мы стали топтать бурую массу. Вроде как вытанцовывали. Веселая была работенка, «щекотная». Особенно когда наступишь босой пяткой на нерастаявший лед или на камушек. Прежде чем выбросить такой камушек, старик долго протирал его сухими негнущимися пальцами, рассматривал на свету и даже нюхал...
Теплела глина под нашими ногами, становилась мягкой и податливой. И как только она превращалась в «полотно» — не толще двух-трех сантиметров, — мы сворачивали ее, как рулон, и снова топтали. Топтали до тех пор, пока бурое месиво не становилось похожим на тесто. Чтобы к рукам не прилипало.
— А я ведь в плену был, в первую германскую, — повернулся ко мне Лочехин, продолжая работать. — В городе Франкфурт-на-Майне, — сказал он по складам. — Слыхал? Три года на германа робил... У-у-у, сладкомордый! Он ить на мне пахал. Пять человек в плуг запрягет и погоняет. От сатана!
И он затопал ногами с неистовой силой.
...Наступил вечер, и Афанасий Егорович, обвязав себя кожаным фартуком, уселся за гончарный круг. Старик коснулся глины, и его пальцы, почуяв привычную сырость, вдруг забегали, как живые зрячие механизмы, и глина ответила им взаимностью. И сам он запел — о белой лебедушке, о далеком нежно-голубом море Хвалынском...
Лочехин сидел в полумраке, и только отсветы от керосиновой лампы ложились на его руки и глину. Он любил это освещение, привык к нему, как к древней песне, хотя при всех других делах предпочитал электричество. Наверное, этот полумрак и дрожащие тени помогали ему открыть в глине потаенную суть: ведь внутри она светлая и глубокая; но нужно дойти до этой глубины... Сырая глина податливо льнула к его рукам. Каждое движение было выверено годами: посуда рождалась на глазах, словно сама по себе.
Мерно вращался гончарный круг, левая рука мастера мяла, выдавливала глину, а правая ловко подхватывала ее, обтачивала деревянным ножом, шлифовала гребенкой, смачивала сырой
— Ну и убежал я из плена-то, — возобновил разговор Афанасий Егорович. — Четверо нас было, беглецов-то. Шли мы и шли. Восемь суток шли, и все по ночам. А на девятый дён попались. Да и как не попасться-то, голодно! Бывало, водицы попьешь, а бородой закусишь. Заскучали мы без еды-то, шибко заскучали... Ну и пошел один из нас в деревню — в Польше уж дело было, в Польше. Хотел хлеба спросить, а его уж заприметили: кто такой, откуда? За ним и нас всех переловили...
Тем временем Елена Афанасьевна пережигала в большом чугуне свинец. Что за горшок без свинца? Так, глина незрячая — ни виду, ни пользы. А если ее теплой смолой обмазать и свинцовой мукой обсыпать, да на огонь — знатная будет посуда, долгие годы прослужит.
Свинцовой муки сейчас нигде не достанешь, так Лочехины из дроби ее делают или из кабеля бросового. Стоит чугунок на маленьком огне, а в нем свинец плавится; долго мешать его требуется, пока он в муку не превратится. А как готова мука, ее через сито.
Глянул Афанасий Егорович на готовый порошок: «Светлая облива будет, баская. Спасибо, женушка!» — И снова за воспоминания:
— Поймали нас, значит, — и прямым ходом во Франкфурт. Снова землю пашем, на гермапа робим. «Революшьен! — шипит он на нас. — Рус-сише швайн!» И плюется, кащей семижильный, плюется, аки бес! Да и как ему не плюваться, когда революция в Петрограде. Знает, шельмец, что опять ходу дадим, потому и лютует, басалай чертовый. Да-а-а... Собрали мы тайком сухариков, одежду теплую. Ночку выбрали потемней — и домой. Границу перешли, а тут уж красные, товарищи наши советские. Снова воевал. Считай, десять лет на фронтах оттяпал. Мне уж восемьдесят один. Да-а-а...
Он закончил свою работу, и Елена Афанасьевна зажгла электрический свет. Стол был накрыт для ужина, вовсю пыхтел самовар.
— Теперь и закусить не грех, — бодро сказал Лочехин.
Рано утром Афанасий Егорович затопил «завод». Я еще спал, когда Лочехины снесли туда дрова и подсохшую за ночь посуду. Сквозь сон я слышал, как скрипели половицы в избе, как вкрадчиво шептались супруги, обсуждая текущие дела. Я понимал, что пора вставать, и немедленно, чтобы не прозевать самого интересного, но теплая печь так приворожила меня, что я засыпал прежде, чем принять это решение.
Помогло солнце: сквозь толстые оконные стекла оно подобралось к моему изголовью и пекло совсем не по-северному. Я. вскочил и, мигом одевшись, вышел во двор.
В сером войлоке облаков солнце прожгло дыру и оттуда пальнуло таким жаром, что стало больно глазам. Лучи забегали по земле, разбудили ее, и все, что вчера лишь угадывалось сквозь одноцветную сумеречную мглу, получило свою окраску и свои очертания.
Отсюда было видно далеко-далеко. Длиннющей санной улицей катилась белая Мезень. Богатырскими шеломами нависли над ней холмы. Поголубел воздух от мороза, поголубели дальние леса за рекой.