Журнал «Вокруг Света» №04 за 1971 год
Шрифт:
Едва научившись запоминать слова, я узнал, что в нашей семье есть лодка: мама, сестры, отец и лодка.
Отец. Я вижу огромные сапоги, потом я чувствую, как меня поднимают, — колкая щека, вкус соли на губах, и запах соли, запах отца, этим запахом пропитаны его белые волосы, одежда, сапоги с ярко-красными подошвами — и лодка.
В лодке запах соли устоялся навеки, он сразу окутал меня духом постоянства, поэтому сначала я ничего не заметил, и вдруг оказалось, что мы уже плывем. Отец сделал по гавани традиционный круг, подошел к причалу, укрепил фалинь, сбросил в воду кормовой якорь, поднял меня высоко над головой, поставил на мол, потом вылез сам, посадил себе на плечи и зашагал
Мама и сестры ждали нас в кухне. Когда мы вошли, они ужасно засуетились, стали спрашивать: «Ну как тебе понравилась лодка? Ты не боялся в лодке? Ты не плакал в лодке?» Они всё повторяли — «лодка, лодка», — и я понял: в нашей семье самое главное — лодка.
Мама. По утрам мы оставались вдвоем, она стряпала, «чтобы отец мог поесть в лодке», чинила одежду, «порванную в лодке», и поглядывала в окно: «не показалась ли лодка». Отец обычно возвращался чуть за полдень, и мама его спрашивала: «Ну как там, в лодке?» — первый, запомнившийся мне с детства вопрос: «Ну как там, в лодке?»
— Ну как там в лодке?
Лодка была приписана к порту Хоксбери. Такие суденышки, футов тридцать в длину и около десяти в ширину, называют островчанками, их используют для ближнего прибрежного лова, рыбаки промышляют на них омара — весной, макрель — летом, а осенью — треску; в октябре мы брали еще мер лузу и пикшу. Лодку тянул мощный мотор от грузовика с переделанной коробкой и муфтой сцепления — на реверсе мы шли как на прямой передаче.
«Дженни Линн» — вот как звалась наша лодка, потому что так звали до замужества маму, — традиция называть лодки в честь хозяйки дома держалась в нашей округе с незапамятных времен, и имя лодки, выведенное по трафарету, красовалось на носу с обоих бортов, а к корме была привинчена медная дощечка с выгравированными буквами — «Дженни Линн». Весной лодку красили в светло-зеленый цвет и заново по трафарету наводили имя.
Я рассказываю об этом, забегая вперед: в день моей первой прогулки по гавани я не знал, конечно, ни размеров лодок, ни древних традиций, ни конструкций моторов, — в тот день я не знал даже имени мамы.
Мир раскрывался передо мной постепенно, и сначала он умещался в нашем маленьком домике, стоявшем у берега рыбачьей бухты среди полусотни таких же домишек, храбро притулившихся у самой воды или, как наш, отступивших к холмам. Главной комнатой у нас была кухня, она обогревалась старинной печкой, приспособленной для топки дровами и углем. Возле печки примостилось ведерко для угля и горка наколотой лучины на растопку. В середине стоял тяжелый раздвижной стол и пять самодельных деревянных стульев, иссеченных старыми, потемневшими зарубками, у восточной стены — продавленная кушетка, над кушеткой — полочка со спичечными коробками, пачками табака, рыболовными крючками, мотками бечевки и старыми квитанциями. К северной стене была прибита доска со множеством разнообразных железных крюков, и на каждом — груда всевозможной одежды, а под вешалкой громоздилась куча сапог. На той же стене висели барометр и карта, а на полочке стоял маленький радиоприемник. Из окна, прорубленного в южной стене, открывался просторный вид на залив. Кухня была рубежом между отцовской спальней, в которой царил невообразимый хаос, и остальными, безукоризненно чистыми комнатами.
Мама ухаживала за нашим жильем, как ее братья за своими рыбачьими лодками: нигде ни пятнышка, идеальный порядок, вещи всегда на своих привычных местах, а ведь она обшивала девять человек — семерых детей, отца и себя, и стирала, и стряпала, и чинила одежду, да еще успевала следить за палисадником — у нас там росли чудесные цветы, и откармливать уток, и разводить цыплят. Осенью мама собирала ягоды, уходила за десять и за пятнадцать
Мама была первой красавицей в поселке и в шестнадцать лет уже считалась невестой, к ней сватались, но она все чего-то ждала, а годы шли, ей исполнилось двадцать шесть, и вот наконец к ней посватался отец — ему тогда уже стукнуло сорок.
...Узкая дверь между вешалкой и барометром вела из кухни в спальню отца, казалось, что ветер, налетавший с моря и всегда угрюмо стучавшийся в окна, пробрался сюда и, перевернув все вверх дном, воровато ушмыгнул через печную трубу, перепутавшись с дымом и злорадно завывая.
Вечно разворошенная отцовская кровать стояла рядом с дверью у южной стены, к кровати приткнулся коричневый столик с разбитым приемником, кучками спичек, двумя или тремя пачками табаку, стопками нарезанной папиросной бумаги, переполненной пепельницей и старинной лампой, любопытно свесившей коленчатую шею над книгой, которую читал отец, — обычно он лежал на кровати одетый, кое-как накрыв простыни одеялом, и непрерывно курил толстые самокрутки. Когда-то полированная поверхность стола была сплошь прожжена непогашенными окурками: отец оставлял их на краю пепельницы, они обгорали, падали на стол и спокойно тлели, прожигая лак. Крошки табака и горки пепла покрывали и пол, и столик, и подоконник. Окно, как и в кухне, выходило на море.
У западной стены стоял обшарпанный комод и вплотную к нему — платяной шкаф с единственным отцовским выходным костюмом, парой старомодных тупоносых башмаков и несколькими белыми поплиновыми рубашками. В пиджаке отец казался мешковатым и сутулым, в белой рубахе — неуклюжим и скованным, как будто на нем тесная железная кольчуга, а башмаки ему жали. Выходной костюм. Но выходных дней у отца никогда не бывало.
Свою привычную одежду — свитера, рукавицы, рубашки, носки — их вязала мама — и тяжелую куртку из оленьей кожи отец бесцеремонно сваливал на стул, и если кто-нибудь входил к нему в комнату, он говорил: «Скидывайте эти манатки и садитесь».
Книги и журналы валялись на комоде, вперемешку с одеждой лежали на стуле, шаткими кипами теснились на столе, громоздились на приемнике и просто на полу — уступчатыми утесами росли к потолку.
Журналы были самыми обычными — «Время», «Новости недели», «Семейный вестник», — отец выписывал их каждый год, стараясь дождаться удешевленной подписки: «Спешите! Льготная рождественская цена — три пятьдесят за годовой комплект!»
Книги он покупал какие придется — старые, отшумевшие и уцененные бестселлеры, подержанные издания «Лучшая книга месяца», но чаще всего подписные серии, которые рекламировались на обложках журналов: «Букинистическая книга. Карманные издания. Любое произведение — за десять центов». Поначалу он выписывал эти серии сам, потом их стали присылать мои сестры, и отец читал все подряд, запоем: сборники стихов и рассказы Фолкнера, романы Достоевского и книжки о сексе, что-нибудь вроде «Учитесь любить» — словом, «любое издание за десять центов».
Вернувшись с моря и наскоро пообедав, отец до ночи, а порой и до утра зарывался в книги. Я и сейчас еще помню: он лежит на кровати в шерстяной рубашке, кожаная куртка свалена на стул, лампа освещает его белые волосы и страницы книги, во рту сигарета, непогашенный окурок дымится в пепельнице или, свалившись, тлеет на столе, а из приемника звучит негромкая музыка. Я до сих пор не понимаю, когда же он спал, потому что иногда, проснувшись среди ночи, я слышал его хриплый приглушенный кашель, шелестение страниц или скрип кровати — докурив окурок, он немного приподымался и скручивал очередную, тысячную сигарету. И до утра светилось его окно.