Журнал «Вокруг Света» №04 за 1971 год
Шрифт:
Дома отец молча клал деньги на стол и, немного пошатываясь, уходил в свою комнату, но мама никогда не прикасалась к этим деньгам, и под утро он снова отправлялся в море и после лова развешивал сети для просушки, а вечером к нашему дому подходили туристы и мама им говорила, что ее мужа нет, и туристы неохотно удалялись восвояси, а отец лежал на перебуравленной кровати с сигаретой в зубах и слушал приемник.
Иногда зимой мы получали письмо — туристы писали, что они помнят отца, а его песни пользуются шумным успехом, и обычно в письмо бывала вложена фотография — отец сидит в шезлонге, массивный и грузный, перед чистеньким, сверкающим, словно игрушечным, отелем, громоздкая и вылинявшая рыбацкая одежда никак не вяжется с хрупким парусиновым
...Каждую весну одна из моих подросших сестер поступала работать в приморский ресторан — и к осени ее уже не было в поселке. Однажды она приходила домой под утро и сообщала маме, что уезжает в город, — не просила разрешения, а просто сообщала.
Они уезжали одна за другой, и мама никогда не собирала их в дорогу. Поцеловав меня и забежав к отцу, сестры подымались с чемоданчиком на холм — и их увозили разноцветные машины. В Бостон или Нью-Йорк, Монреаль или Квебек — за тридевять земель, в чужие края. Сестры были очень похожи на маму, и в этих дорогих, сверкающих машинах они казались не просто красивыми, нет, они становились ослепительно, ужасающе прекрасными, я никогда таких не видел, разве что в кино...
Иногда они приезжали на следующее лето — погостить, и говорили, что выходят замуж, — и мама теряла их окончательно и навеки: она слышать не хотела ни о каких мужьях, если они выросли не в нашей округе. Отельные чужаки, как называла их мама, казались ей женоподобными, изнеженными жуликами, она не понимала, откуда у них деньги, ведь они явно не работали, эти пришлые бездельники, стоило посмотреть на их холеные руки... Мама знать их не желала, не то что благословлять.
...Я был занят своими важными мальчишескими делами и долго не замечал никаких перемен, и вдруг оказалось, что мама поседела, а отец порой с трудом вылезает на мол, и его ноги в тяжелых резиновых сапогах старчески шаркают по прибрежной гальке, когда он устало бредет к дому, да и дом-то, еще недавно такой веселый и шумный, опустел и притих — нас осталось трое.
И вот — я учился в предпоследнем классе — отец сдал. За одну зиму. Заболел и сразу превратился в старика. Весь январь, почти не вставая, он пролежал на кровати, и ветер злорадно ломился в дом и запихивал под дверь смерзшийся снег.
В феврале у нас начинают готовиться к путине, но отец все не вставал, и время уходило, и тогда мы с мамой вытащили сети и стали надвязывать порванные нити. Мы работали вечерами, и сети были жесткие — на омара ставят самую грубую снасть,— и на пальцах у нас вскакивали водянистые волдыри, и мы их срывали, когда затягивали петли, а в заливе уже стонали и плакали тюлени, приплывавшие к нам перед весной с Лабрадорских мелей.
Днем работал только мамин брат — я был в школе, а мама, хлопотала по хозяйству — он издавна рыбачил в паре с отцом и не верил, что отец безнадежно сдал.
К марту стало ясно, что мы не успеваем: мы сидели над сетями из вечера в вечер и ложились спать перед самым рассветом, но до путины оставалось только восемь недель, а мы еще даже не осмотрели лодку. Я видел, что дядя начинает тревожиться — у него ведь было двенадцать детей, а море не кормит тех, кто отстает. Я упорно работал, но весна приближалась, и мы отставали все сильней и сильней;
На следующий день я остался дома. А вечером, когда мама куда-то ушла, отец позвал меня и сказал: «Не дури».
Но я ему ответил, что все уже решено и я не желаю ничего обсуждать.
— Так-то оно так, — проговорил отец. — У тебя решено. А у меня вот нет. И я считаю, что тебе обязательно надо доучиться.
Мне самому до слез было жалко школу, а тут еще он со своими советами. И вот я злобно отрубил — почти крикнул, что пусть, мол, он оставит свои советы при себе и не указывает, как мне надо поступать.
Он смотрел на меня и молча лежал на кровати, шестидесятипятилетний седой старик, потом приподнялся — кровать заскрипела,— присел и глянул мне прямо в глаза.
— Я не указываю, как тебе надо поступать, — сказал он. — Я просто прошу.
На другое утро я собрался в школу. Мама вышла на крыльцо и сказала мне вслед: «А мать и отец подыхай, значит, с голоду. Хорош!» Я не оглянулся — только прибавил шагу.
Когда я вернулся в этот день домой, отец и дядя сидели в кухне, и перед ними на полу были расстелены сети.
А к концу апреля свежевыкрашенная «Дженни Линн» весело и нетерпеливо танцевала у пирса. Береговой припой распадался и отступал, в черные полыньи выплескивалось море, и чайки стремительно срывались вниз, хватали юркую серебристую сельдь, тяжело взлетали и садились на льдины.
И вот настало первое мая, и лодки, как обычно, рванулись в море. Словно живые существа, застоявшиеся в доках и теперь наконец-то выпущенные на волю, они радостно и деловито пробирались по заливу, обходя массивные зеленовато-белые айсберги, и, вырвавшись из узкой горловины бухты, веером расходились в открытое море, беря курс к родовым традиционным мелям, навеки закрепленным за каждой семьей. Я сидел на уроке и посматривал в окно, и лодки постепенно скрывались за горизонтом, и среди них уходила в море «Дженни Линн» — дядя, расставив ноги, стоял у штурвала и проскальзывал впритирку к ледяным горам, чтобы не слишком уваливать с курса, а на корме неколебимо возвышался отец и придерживал принайтованную к палубе сеть.
После полудня «Дженни Линн» швартовалась у мола, и мама спрашивала вернувшегося отца: «Ну как там в лодке?»
— Нормально, — отвечал он.
Весна незаметно превратилась в лето, подошла третья неделя июня, и нас распустили на летние каникулы. В июне заканчивался лов омара. Я надеялся, что теперь мне удастся доучиться, — мы с осени начнем готовить снасти к путине, и отец вытянет еще одну весну.
Но первого июля дядя сказал, что его берут матросом на океанский тральщик. Мы знали — он уходит с «Дженни Линн» навсегда и к следующему сезону купит собственную лодку: его старшему сыну исполнилось шестнадцать, а жена ждала тринадцатого ребенка. Дядя любил отца, но рисковать не мог. И тогда я понял, что мое ученье кончилось.
В июле я начал рыбачить с отцом — стал у него штурвальным вместо уехавшего дяди. Отец молчал, а мама была счастлива. После обеда мы готовили снасти к лову: распутывали подборы и наживляли поводки, а вечером ставили на отмелях ярусы — несколько связанных между собой переметов, и выбирали их в знобкой предрассветной тьме. Мы выходили из дому в четыре утра, вместе с другими рыбаками спускались к причалу и перед восходом солнца уже бывали на месте. Я не сразу привык так рано вставать, и иногда, видя, что в моей комнате темно, рыбаки кидали мне в окно камушки. Я вскакивал с постели, торопливо одевался — море ведь не кормит тех, кто отстает, — скатывался по лестнице и заглядывал к отцу. Он лежал на кровати, полностью одетый, дымил сигаретой и читал книгу. Но сам он никогда меня не будил.