Журнал «Вокруг Света» №07 за 1972 год
Шрифт:
— Сокращай, — сказал я. — Мне все равно.
— А почему у тебя такой малохольный голос? — спросил Вася. — Что-нибудь стряслось?
— А? Да... — Я начинал приходить в себя. — Понимаешь, нашлась моя сестра!
— Какая сестра? — удивился Вася.
— Родная! Помнишь, я рассказывал, у меня во время войны пропала сестра? Так вот, она, кажется, нашлась!
— Нашлась или «кажется»?
— Понимаешь, — заволновался я, — в письме какая-то путаница! Имя-отчество бабки, а ищет сестра! А фамилия Вержбицкая!
— Извини, старик, — перебил Вася. — Тут полосы принесли... Расскажешь завтра все
Я постоял, послушал короткие гудки отбоя и положил трубку. Было странно, что мир не изменился. Громыхают за окном трамваи, в соседней квартире куролесят дети, на стеллаже тикает будильник. Все вокруг такое же, как всегда. И, как всегда, где-то в редакции Васе принесли на вычитку полосы завтрашнего номера газеты, и он сейчас сидит над ними с красным карандашом в руке, дымит сигаретой и щурится — карандаш нацелился на статью, как пика.
Под статьей стоит подпись: «Константин Буршин».
Буршин Константин Андреевич, 1928 года рождения. Это я. И это меня разыскивает родная сестра, о которой я ничего не знал столько долгих лет. Я уверен, что здесь нет ошибки, хотя в письме сплошная путаница.
Ядвига Францевна — это моя бабка по материнской линии. Но ее фамилия не Вержбицкая, а Сташкевич. Ядвига Францевна Сташкевич. И девичья фамилия у нее другая — Янковская. А кроме того, в письме ясно сказано, что меня разыскивает сестра, а не бабка.
Может, Лена по каким-то причинам взяла бабкино имя-отчество? Но тогда почему она Вержбицкая? Может, бабка вышла замуж там, в Польше, и теперь у Лены не только ее имя, но и новая фамилия? Но ведь в сорок втором, когда мы расстались, бабке было шестьдесят лет... А может, замуж вышла моя тетка, мамина младшая сестра Яня, и у Лены фамилия Яни?
Я допускал самое невероятное, все что угодно приходило мне в голову, кроме одного: что замуж могла выйти сама Лена. Шестилетние девочки не выходят замуж, а я все эти годы помнил Лену девочкой, худенькой шестилетней девочкой с большими серыми глазами и льняной гривкой...
...Мне было четырнадцать лет, и я уходил в партизаны, но знал об этом только я сам. Считалось, что я уезжаю в деревню, в Западную Белоруссию, в пастухи к Ничипору Яцине.
Однажды в переулке, в котором мы жили, остановились крестьянские подводы — мужики из далекой деревни приехали в наш город разжиться на толкучке мылом и солью, обменять муку и сало на вещи. Ничипор Яцина приехал с этими мужиками. Случилось так, что несколько дней он был у нас постояльцем, и бабка уговорила его взять меня в пастухи — в ту пору многие горожане старались пристроить детей в деревне, спасти их от голода. Но я согласился ехать с Яциной только потому, что он жил на хуторе возле самой Налибокской пущи. И он рассказывал, что у него чуть ли не каждую ночь бывают партизаны. Чуть ли не каждую ночь, а частенько и днем.
Я не мог упустить такого случая! Я бредил партизанами с осени сорок первого, когда о них впервые заговорили, но они казались мне недосягаемыми, как герои фильмов о гражданской войне; и, думая о них, я испытывал те же чувства, что и в кино, до войны, когда смотрел «Чапаева», «Дорико» или «Волочаевские дни», — я весь там, с ними, я скачу на коне, мчусь в тачанке,
И вдруг в нашем доме появился медлительный дядька в домотканой свитке, который, нарезая складным ножом сало, отрезая от круглой, пахнущей тмином буханки домашнего хлеба толстые ломти, вынимая из плетеного лукошка желтенькие куриные яйца, буднично, неторопливо, то и дело отвлекаясь, словно в том, о чем он рассказывает, нет ничего особенного, говорил о партизанах как о своих знакомых. — Бывают у нас партызанты, бывают. И ночью, и днем. Их в пуще много. Какие они? Ну, какие! Обнакновенные. С ружжами, с пистолями, а как же! Пулеметы? Есть и пулеметы. Все у них есть, ведомо, партызанты!.. И пешью ходят, и на конях. Молодые все хлопцы, ладные. Одеты как? Ды хто в чем. Хто в кожанке, хто в шинели, а хто в мужицком.
В мужицком — на это я не обращал внимания, пропускал мимо ушей, в кожанках — вот это да! В кожанках с перекрещенными на груди пулеметными лентами, с маузерами в деревянных колодках, с гранатами у пояса!.. Я уже видел себя в такой же кожанке, верхом на коне...
Мы уехали тихим августовским утром. Бабка, Яня и Лена шли за подводой до угла, а я сидел на мешках с барахлом, за спиной у Яцины, и держал на коленях обшарпанный школьный портфель, в который бабка уложила мое бельишко, и все замирало у меня внутри, как будто я сидел не на подводе, на мешках, а на какой-то головокружительной высоте, с которой вот-вот можно свалиться, и не слышал, что мне говорят бабка и Яня, — мне казалось, что первые же встречные немцы или полицаи сразу поймут, куда я собрался, казалось, что все вокруг знают мои мысли, и сердце то заполняло всю грудь, то падало в пустоту.
На углу Яцина придержал лошадь, поворотился назад и сказал по-польски:
— Ну, то ешчэ раз, до видзэня, пани! («Еще раз, до свидания!»). — И дернул вожжи.
Лошадь рванулась, а они остались стоять — бабка, Яня и Лена, и Лена быстро-быстро замахала мне рукой.
Такой она и осталась в моей памяти — машущая мне рукой девочка в ситцевом, красном в белый горошек, сарафанчике, в драных парусиновых тапочках на босу ногу...
У меня не было ее фотографии, и я помнил ее только такой, но был случай, еще во время войны, когда мне показалось, что в руках у меня ее снимок. Но и тогда, и потом, вспоминая, как это все было, я уверял себя, что это была не Лена, а просто очень похожая на нее девочка. Немка. Потому что этот снимок был найден в кармане убитого немецкого офицера.
Это было в сорок четвертом году, в июле. Фронт уже миновал район Налибокской пущи и покатился дальше на запад, но партизанские отряды еще стояли на своих базах. Наш отряд тоже оставался на месте своего расположения, в глубине пущи, и все шло своим чередом, как и до нашего соединения с частями Советской Армии. Своим чередом шла и дозорная служба.
Один из наших дозоров находился вне пущи, на берегу речки Ислочь, на высоком бугре, поросшем соснами. За речкой было голое поле, на котором чернели пепелища трех сожженных карателями деревушек, а по нашу сторону, метрах в трехстах от бугра, на самой опушке леса стояла полуразвалившаяся, закопченная дочерна печка — все, что осталось от хутора Ничипора Яцины.