Журнал «Вокруг Света» №09 за 1977 год
Шрифт:
И по этой причине всеобщая экологическая культура стала такой же необходимостью, как культура труда, как знание основ гигиены, как математическая образованность. И все более массовое движение молодежи в защиту природы здесь добрый знак. Впрочем, защита природы и защита своего благосостояния, здоровья — это сейчас одно и то же.
После сокращения численности ряда видов к началу нашего века оправились соболя, бобры, лоси, маралы, сайгаки и некоторые другие животные. Но нельзя замечать главным образом только успехи. Не мешало бы перечитать книги Тургенева, Аксакова, Пришвина, Арамилева. Сегодня, пройдя по их охотничьим тропам, уже не увидеть ни дроф и стрепетов в степях, ни множества дупелей, бекасов и уток в болотах, ни тетеревиных выводков в подмосковных
В студенческие годы, лет двадцать пять назад, мы ездили на весеннюю тягу чуть ли не на трамвае, видели уток, тетеревов и рябчиков в тридцати километрах от Москвы. Уже не верится... Сейчас там выросли новые поселки и предприятия, каждый метр лесной площади вытоптан грибниками и дачниками, не то что тетеревов — дроздов не услышишь...
Но ведь правда и то, что есть сейчас в окрестностях столицы и зверье, и дичь, только нуждаются они в заботе и внимании. Природа умеет быть благодарной и чутко откликается на реальные меры охраны.
Ф. Штильмарк, кандидат биологических наук
Дед Мартын и береста
— А-а-а, Москва?! Давно я Москву поджидаю-то, давно — все жданки проел... Ты садись давай, че встал? Кабы знали, што Москва в гости пожалует, так наличники спекли бы. Али калитки с творогом... Поди давай за стол!
Я растерялся: горница была полна гостей; на разгоряченных лицах блуждало нетерпеливое ожидание — кто такой, откуда? Но лихой дедко Мартын, хозяин дома, «вычислил» меня с первого взгляда и без всяких церемоний взял в оборот. В его глазах, под толстыми стеклами очков, плавал мутный голубой туман, а в уголках губ притаилась детская проказливая улыбка.
— На голодный желудок душа не запоет. Давай проведай шаньгу-ту — вкусна ле? Она ить сметаной да яишным желтком смазана — жириста шаньга-та, поеди-ста. А вот харьюз соленый, померь-ка давай — войдет ле в брюхо харьюз-то? А вот стакашик... Не бу-де-е-ешь?!! Пошто эдак-то?..
О Мартыне Филипповиче Фатьянове я наслышался много историй. Видел его в кино, читал о нем статьи искусствоведов, бывал на выставках, где экспонировались его тетеры, глухарки и гуси-лебеди, вырезанные из дерева; знал, что во многих городах и странах люди дивятся тонкости и изящной строгости его туесов, будто отделанных слоновой костью, и что многие из его работ удостоены медалей и почетных дипломов...
Отправляясь в деревню Селище, где живет мастер, я знал также, что Мартын Филиппович — георгиевский кавалер, участник гражданской войны на Севере, в молодости он слыл отважным, добычливым охотником, а также рыболовом, и вообще это очень веселый, очень словоохотливый, очень хороший человек: не может без гостей жить, готов их принимать хоть днем, хоть ночью. И все-таки я немного побаивался этой встречи.
Сведущие люди в Архангельске сообщили мне, что прошлой зимой дедко Мартын ослеп: «Один глаз у него уж давно вышел из строя, а теперь и второй закрылся; год ничего не видит». И хоть жалко мне было беспокоить старика, тревожить его разговорами, но отнюдь не праздное любопытство неудержимо толкало вперед: все-таки поговорю с мастером, что-то узнаю о его ремесле, может, развею, облегчу его печальную думу.
Пока плыл на рейсовом катере из райцентра
А навстречу мне, едва я вошел в избу, шагнул прыткий смешливый человек с распахнутой до ушей улыбкой, обнажавшей щербатый рот, в котором как вызов торчал один-единственный зуб. Он тянул меня к гостям, приглашая к столу, сыпал на мою тарелку золотистые, с темно-коричневыми подпалинами шаньги и еще кричал жене, чтоб побыстрее разогревала уху: «Москва, чай, проголодалась с дороги!» Был он похож на доброго лешего из сказки: земной, лукаво-простодушный — весь на виду. И я не удержался, спросил у него: а как же со зрением?
— Нор-мально! — отчеканил дед Мартын и рассыпался короткими смешками. Кожа на его лице собралась в мелкую сеточку морщин, а в замутненных глазах, как в облаке, вдруг пробилась озерная синь. — Эх, счас только жить бы да жить! Сколько ведь лиха испытал! Слепой был, невидучий, а операцию сделали — и направился. Двадцать дён в Архангельске пролежал, в больнице-те. Лежу в койке, а они делают и делают, хирурги-ти. Хоть и молоды, а ничего — рукодельные ребята, ухватистые. А как сделают че ли, так у меня и спросят: «Ну, как, товарищ Фатьянов?» — «Хорошо, — говорю, — выполняйте в таком же духе. Только поаккуратней!» Они и слушаются меня, выполняют...
— Буде врать-то, — невозмутимо откликнулась из угла его супруга, Лукерья Тимофеевна. Из разноцветной шерстяной пряжи она вязала носки, в разговор почти не вмешивалась, но держала его нить так же крепко, как и свое рукоделие.
Гости, почувствовав, что интерес к ним падает, стали понемногу расходиться. Горница освобождение вздохнула, как бы раздалась плечами, окрасилась ровным закатным светом.
На столе, пуская солнечных зайчиков, гостеприимно шумел самовар. А над ним, повинуясь токам горячего воздуха, медленно и торжественно вращалась вокруг оси резная деревянная птица, подвешенная к потолку. Точно такую птицу, среди других фатьяновских работ, я видел в альбоме «Современное народное искусство». Туловище и голова были выточены с великим тщанием. Сзади широким веером распущен пышный многоцветный хвост из тончайших пластинок-дранок. В их золотистую фактуру удачно вписывались красные, зеленые и черные штрихи. Вся она как будто излучала радужное сияние. В прошлом таких птиц, как символ семейного счастья, ладили по всему Северу, и каждый мастер бесконечно варьировал их форму, раскрывая в дереве заключенную в нем красоту...
— У тебя магнитофон-то есть? — неожиданно спросил Мартын Филиппович. — Доставай, включай — беседовать станем. — И он принялся развивать новую тему:
— В перву-ту германскую я разведчиком служил. Может, слышал? Меня все в полку знали, все. Ноне-то все в предавность уходит, с переживаньем-то люди позабыли, што да как, а я все помню. И как на Васильевском острове в казармах стояли, и как на фронт отправляли. Все, все помню. Грудь — голубая, погоны — красные, морда — как лопушник. Седьмая рро-о-та сто девяносто восьмого имени Александра Невского пехотного полка — ста-на-а-а-вись!..
Ну вот... Послали нас, значит, к генералу Брусилову. Восьмые сутки сраженье идет, пули свищут, снаряды ревкают — страшно стоя идти, а надо. Война без этого не живет. Много нас тоды полегло — я сам два раза был ранен да два раза под газами лежал. С меня столько кровищи повытекло, што поп-от наш сжалился, папироску мне дал: «Ты, — говорит, — Фатьянов, больше не жилец. Покури давай — и закругляйся». О как!.. А повоевать-то еще пришлось — помирать я не согласен. В Карпатах уж дело было, под Бродами. Немец тако сраженье учинил, столь снарядов на нас навыкидывал, — начальство-то наше и побежало. Сдаваться побежало — о как! А мы ничего, стоим — александроневцы дак. Немец наступает, и мы в наступ идем. Орденоносцы у нас батальонами (Командовали. Я столь наград получил — ой-ей-ей! Да не все на грудь навесил, видать, по дороге ктой-то и схамкал...