Журнал «Вокруг Света» №09 за 1977 год
Шрифт:
— Не плети! — снова осадила его Лукерья Тимофеевна. Видно, она знала эти рассказы назубок. — Как поворотится язык, так и бурмасит что попало, людям только голову дурит...
— Ты, бабка, молчи, — обиделся старик и покосился в сторону магнитофона. — Ты сперва расчухай, а товды и бухай. В положеньи-то я был в каком — подумай? В огне, в воде, в земле. И до самого до Брестского мира все трупы и трупы шли... А как борьба пошла большая, в смысле удовлетворенья справедливости, — я в революцию ушел. Хошь расскажу, как беляков бил, как меня расстреливали?..
Но рассказать не пришлось, потому что голос старика потонул в водопаде женского
— Ишь как моя старуха раскипятилась, — шепотом пожаловался Фатьянов. — Слова не даст вымолвить... Ну да ладно. У нас с тобой много делов набежало, все и не обговоришь. — И прежняя, чуть плутовая улыбка вернулась на его лицо.
— Что такое «дупле» — знаешь? А-а-а, не знаешь. У кого это сколотень называется али чулок, а у нас дак дупле. Ну, слушай... Поехал я тут по речке — а дело было в пору сокодвижения, береза пухом покрылась. Жара, словом. В жару-ту и надо снимать дупле, бересту эту, иначе присохнет — не оторвешь.
Плыву я, значит, в Бушенево, где березы мои растут, веслом легонько подпихиваюсь. А солнце жарит, сморило меня порато: нет моготы, отдыхать надобно. Зачалил я эдак лодку-ту, только глаза закрыл — ктой-то мне на ухо дышит, щекотает дак. Пробудился, значит... Ба-тюш-ки — да это ж медведь! — И дед так живо изобразил этого медведя, что бороденка его запрыгала от возбуждения. — У меня от страху волосы шишом заподымались. Думаю, раскол серьца получится. Медведь-то у нас здесь смирёный, ягодный, а вот поди как распалился. Ну, я за весло и в морду ему тыкаю: «Пошел прочь, лешак чертовый, кикимора полоумная! Ты што, человека не признал? Сейчас кишки выпущу!» А он стоит эдак, страшила-то, с ноги на ногу переминается... — Фатьянов остановился, заметив на моем лице улыбку: — Што, думаешь, вру? Думаешь, дедко через ум кинулся?! Погоди, счас я тебе докажу...
Мартын Филиппович ловко снялся со стула, вытащил из запечья моток бересты, расправил ее на столе. Потом он нашарил еловый сук-крень, на котором были вырезаны изображения, хватил по нему молотком — и на глянцевой берестяной шкурке проступила только что рассказанная баталия: лодка, лесистый берег, маленькая, тщедушная фигурка деда Мартына с веслом в руках и громадный, с вздыбленной шерстью медведь.
— А чем дело кончилось — знаешь? — возгласил старик, наслаждаясь произведенным эффектом.
Супруга одобрительно помалкивала.
Он взял другой крень — из вереска, снова стукнул по нему, и я увидел на бересте жалкого, убегающего зверя, и явно выросшего в размерах Мартына Филипповича, который кричал ему вдогонку.
— Все из природы, все из нее беру. И чтоб, значит, себя удивить,— mo-своему комментировал Фатьянов, продолжая выстукивать сюжеты из жизни разных птиц и зверей.
Этих креней — своего рода штампов, печаток у него было заготовлено великое, множество. Вот крень, который назывался «Полет гуся», вот три сказочных терема на фоне заходящего солнца; вот норка, пробующая лапой воду; охотники в засаде... утки... тетерева... островерхие деревья...
— Формы-ти разные у меня, не аппаратом насниматы, — довольно заметил дед.
Я разглядывал узоры на бересте, слушал объяснения мастера и постепенно узнавал, что медведи не только в одиночку, но и целыми стадами шастают по тайге; что когда глухари свадебные игрища затевают, то бери их хоть голыми руками, ну а если замолчат— и ты замри; что если у вывороченного пня-кокоры увидишь мышиные следы и клочки шерсти поблизости, знай — здесь Михайло Потапыч живет; хозяин суземья, а мыши, что твои парикмахеры, с его шкуры волоски дергают и в норы к себе тащат — детишкам на подстилку»...
Вообще береста — уникальный материал. И хвала мастеру, что он бережно сохранил и донес до наших дней редкое ручное ремесло, которое уходит корнями в далекие языческие века. Тысячи, а может быть, десятки тысяч берестяных поделок вышли из рук Мартына Филипповича, и все они разной величины — от стакана до двухведерной кадушки. И наверное, не одна хозяйка в округе, ставя в погреб туеса с творогом, добром вспоминает славное фатьяновское рукоделие. Что такое туес? Берестяное ведро, если хотите. Или — баклага, бурачок, порочка. В разных местностях, всюду, где растет береза, его называют по-разному. В туесах грибы солят и капусту на зиму квасят. С берестяным пестерем в лес ходят, клюкву, морошку, смородину в нем держат, а также мед и сметану. Посуда прочная, стерильная, непромокаемая — ничего в ней не гниет, не киснет и не преет. Не случайно крестьянин, уходя в поле, брал с собой берестяные фляжки и штофы; в любую жару питье в них всегда оставалось холодным.
Лучшие из фатьяновских туесов сохранили поэзию живой вещи, они красивы и утилитарны. Украшенные многоярусными изображениями птиц и зверей, сценками из жизни природы, они при вечернем освещении напоминают дорогие и благородные изделия из слоновой кости.
На Севере заготовкой бересты занимаются обычно в июне, после первого грома, когда лист на березе наливается тугой зеленой силой. Вскоре дерево «линяет», и поэтому береста довольно легко отделяется от ствола, тогда как зимой она напрочь прикипает к коре, а летом пересыхает. Но не всякая береза годится для работы. Нужно выбрать такую, чтоб росла на высоком месте, на умеренно влажных грунтаж и чтоб одежда ее не была запятнана черными штрихами-отметинами. Дерево срубают, острым еловым или рябиновым клином делают круговые надрезы, береста понемногу отстает, м ее сдергивают — дупле готово. Его тщательно вытирают тряпкой, чтобы не пристали пылинки. Затем со стороны донышка и крышки распаривают в горячей воде, отчего береста делается мягкой и податливой, загибают края, как голенища на сапогах, и сшивают ивовым прутом. Крышку и днище делают, как правило, из ели — мягкослойной и чистой, которая не оставляет запаха. А дужка на крышке — из вербы...
Так рассказывал мне дед Мартын, когда утром следующего дня мы отправились в березовую рощицу за околицей, ибо на дальние богатые боровины, вроде Бушеневой, он уже не ходок. Из низин поднимались сизые парные туманы, когда мы миновали пашню, уже разделанную под пары, и повернули на глинистую, отпотевшую от ночного хлада тропу. Дорога для старика была выхоженной и истоптанной, знакомой до боли в суставах. По тому, как он дышал, приваливаясь спиной к изгородям, чувствовалось, что эти несколько сот метров выматывают его.
— Может, повернем обратно? — предложил я.
— По моим-то годам — дак пора уж к праотцам, — присказкой ответил он. — Ране-то я бежкой был. Ноги у меня удобны, зёмисты, подъем у их высокий. А вот ноне што-то загребать стали.
Мы вошли в березняк, и на нас накатила влажная, прохладная тишина. Из зеленоватого полумрака зарослей пахнуло прелым валежником и грибной сыростью. Солнце просвечивало сквозь новорожденную листву, прошлогодние ягоды брусники вспыхивали багряно и сочно.