Журнал «Юность» №01/2022
Шрифт:
Проза
Василий Нацентов
Родился в 1998 году в Каменной Степи Воронежской области. Учится на географическом факультете Воронежского университета. Печатался в журналах «Знамя», «Октябрь», «Наш современник», «Москва», «Кольцо А», «Сибирские огни», «Подъем», в «Литературной газете», «Литературной России» и др. Участник Международного Форума молодых писателей России, стран СНГ и зарубежья, Первого Всероссийского слета молодых поэтов «Зеленый листок». Лауреат Премии правительства Воронежской области, Международной премии имени В. Аксенова, специального приза премии «Лицей» от журнала «Юность». Член Союза писателей России и Союза писателей Москвы.
Между Имандрой и Чорргором
Мягкое северное небо держалось на трех трубах апатитонефелиновой фабрики и моем деревянном окне, выпирающем многоугольной скульптурой из пятого этажа общежития Арктического университета. Другое, кухонное окно, в котором, если присмотреться, мерещился сероватый туман Расвумчорра, сливалось с небом, и иногда казалось, что, подойдя вплотную, можно окунуть в него нос.
Вечерами я ходил от одного окна к другому. Поскрипывали деревянные, крашенные грязно-коричневой краской полы, дышали чуть отошедшие от стен обои, в литровой банке из-под соленых огурцов тихо светилась так и не успевшая зацвести веточка сирени.
Под утро приходил сосед, будил меня (в то лето я спал особенно нервно и чутко), и я почти до самого подъема ворочался, измученный сам собою.
Утром ехали на завод или на рудник, работали над довольно бессмысленными студенческими отчетами, а вечером, когда возвращались, сосед почти сразу уходил на тусовку в одну из комнат на нашем этаже, и все повторялось.
Вечера я любил. Любил это гордое, свинцовое одиночество. Стук собственного сердца, потрескивающую под старым чайником электрическую конфорку, запах нагретого вина, верный сигаретный дымок, упирающийся в беленый потолок и медленно растекающийся по нему.
Любил однокурсников, не то чтобы не обращавших внимания, но, кажется, несколько побаивающихся меня. Вполне хороших и ясных ребят и девушек, в глазах которых я, должно быть, слыл одновременно высокомерным снобом и скучновато-надменным болтуном.
Так длилось все пять университетских лет, а здесь, на Севере, только укрепилось.
Конечно, я любил их как раз за это стойкое безразличие, дававшее мне и спокойствие, и свободу. За безразличие, которое при всей своей непоколебимости иногда смешивалось с презрением. Последнее особенно способствовало гордости и как будто придавало значимость моему одиночеству.
После недели довольно бессмысленного шатания по местным предприятиям нас ждали горы: стокилометровый пеший маршрут на четыре дня и три ночи.
Уезжали мы рано утром с маленького (по меркам Москвы почти игрушечного) апатитского вокзала.
Белое солнце. Гулкий и сырой после ночного дождя перрон. Холодный ветер. Вагон рабочего поезда, который за полярным кругом часто выполняет роль электрички. Кучка аборигенов.
Однокурсники толкутся у двери вагона, как комары под ночной лампочкой. В очереди, как в эволюции, побеждает сильнейший и хитрейший. Этого у них не отнять.
Обычно я довольно пренебрежительно относился к подобным сценам, но в это утро смотрел иначе. Я знал, что совсем скоро мы вернемся в Москву и расстанемся навсегда. Разве что выпускной, от него вряд ли получится отвертеться… Но я твердо знал, что по-настоящему вижу их последние дни, и тайно радовался этому. Подмечал (на память, так сказать) детали особенно противных мне, старался запомнить образы немногочисленных приятных (исподволь приятных: где-то в глубине души я чувствовал, что с некоторыми мог бы вполне подружиться).
Огромные черепашьи рюкзаки на спичечных девичьих ножках. Неумелые, торчащие горбом, на мальчиках они смотрелись по-другому и все-таки выпирали настолько, что казались театральной бутафорией, пустышкой.
Когда залезли в старый плацкартный вагон, переделанный под сидячий, начался дождь. Мелкий, похожий на туман, он обволакивал грубоватый вагонный шепот, влажный и мягкий его полусвет.
Я сидел у окна, спиной к движению, рядом со своим соседом, напоследок уткнувшимся в телефон, и старым сердитым дядькой, который, казалось, из последних сил сдерживал свою испитую морду, чтобы она, чуть дрогнув, не рухнула на пол и не растеклась. Все его существо выдавало напряжение, последнюю волю последнего северного романтика, приехавшего сюда годах в 80-х, на самом излете эпохи. Ехал он по ягоды: из желтого каэспэшного рюкзака, зажатого между ног, торчало пластмассовое ведро.
Мне хотелось заговорить с ним, но я не решался.
Вагон медленно тянулся вдоль Имандры, как новый бегунок на старой молнии в заботливых хозяйских пальцах.
Хибины. Какие-то Медвежьи ручьи. Нефелиновые пески. И наконец Имандра. Двухэтажная, серого кирпича коробка: пост дежурного станции. Несколько деревянных домов-скворечников. И все – мутная сырая зелень и долгая дорогая вверх, на восток, к Чоррг'oру.
Совсем скоро из тумана под собственной его тяжестью проступают, как долгожданные слезы, холодные капли дождя. И тонкая нитка нашего бесшумного пути на попадающихся изредка камнях начинает позвякивать.
Бусы.
Часа через два с половиной, после короткого привала у Гольцовки, камней уже столько, что наше позвякивание превращается в серебряный едва неразличимый перезвон, рассыпающийся между кривыми березовыми стволами и ухающий в лишайник.
Гольцовка сужается до ручья и уходит вправо, куда-то в сторону перевала Ферсмана. Березовое криволесье становится арктической тундрой. Начинается снег. Слежавшийся, каменный снег, который не тает никогда. На нем – странные и злые рисунки из пыли и проталин, похожих на впалые щеки. Да, огромное лицо! Сильное и тяжелое, размером с наш дом на Мещанской. Смотрю на него, как в зеркало.