Жутко громко и запредельно близко
Шрифт:
как мы обычно ее себе представляем в надежных руках.
Дома он в надежных руках.
Да какое вы вообще имеете право?
Я извиняюсь.
извиняться. Вы погорячились,
не в том, что погорячилась
Что вас злит?
детям полезно видеть испытывают те же чувства,
что и они.
Оскар не другие дети даже не любит проводить
время со своими сверстниками
на пользу?
Оскар — это Оскар, и никто и это замечательно.
Меня беспокоит, что себе.
Мне даже странно, что я с вами об этом говорю.
говорить обо всем, поймем нет повода для разговора
для себя опасность?
меня беспокоит. указывает на то, что ребенок
абсолютно исключено госпитализировать моего сына.
Всю дорогу домой мы ехали молча. В машине я включил радио и нашел станцию, которая играла Hey, Jude. [60] Там было про меня: я тоже не хотел сгущать краски. Я хотел взять грустную песню и переписать слова заново. Просто я не знал, как.
60
Песня
После ужина я пошел к себе в комнату. Я достал из шкафа коробку, из этой коробки — другую коробку, и пакет, и недовязанный шарф, и телефон.
Сообщение четвертое. 9:46. Это папа. Томас Шелл. Это Томас Шелл. Алло? Ты меня слышишь? Ты там? Подними трубку. Пожалуйста! Подними трубку. Я под столом. Алло? Минуту. У меня лицо замотано мокрой салфеткой. Алло? Нет. Попробуйте этот. Алло? Минуту. Все как обезумели. Я видел вертолет, и. Думаю, мы пойдем на крышу. Говорят, эвакуировать. Будут — не знаю, попробуйте тот — говорят, эвакуировать будут оттуда, это реально при условии. Что вертолеты смогут подлететь достаточно близко. Это реально. Пожалуйста, возьми трубку. Не знаю. Да, вон тот. Ты там? Тот попробуйте.
Почему он не попрощался?
Я наставил себе синяк.
Почему он не сказал: «Я тебя люблю»?
В среду была скукотища.
В четверг была скукотища.
В пятницу тоже была скукотища, только это была пятница, а значит, почти суббота, а значит, я был намного ближе к замку, а это радость.
ПОЧЕМУ Я НЕ ТАМ, ГДЕ ТЫ
12/4/78 [61]
Моему сыну: я пишу с того места, где стоял сарай отца твоей матери, сарая здесь больше нет, ни ковров на полу, ни окон в стенах, перемена декораций. Теперь это библиотека, твой дед был бы рад, как если бы книги, которые он зарывал, оказались семенами, посадил одну — взошла сотня. Я сижу в конце длинного стола, окруженный энциклопедиями, иногда снимаю их с полки и читаю о жизни других людей, о королях, актриссах, убийцах, судьях, антропологах, чемпионах по теннису, магнатах, политиках, если ты не получаешь от меня писем, не думай, что я их не пишу. Я пишу ежедневно. Иногда мне кажется, если бы я смог рассказать тебе обо всем, что случилось со мной в ту ночь, я бы, наконец, забыл о ней, может, даже вернулся, но у той ночи нет ни начала, ни конца, она настала, когда я еще не родился, и продолжается до сих пор. Я пишу в Дрездене, а твоя мать пишет в Ничто гостевой спальни, так я думаю, так надеюсь, временами рука начинает гореть — убежден, что в этот миг мы с ней выводим одинаковое слово. Машинка, на которой твоя мать печатала историю своей жизни, у меня от Анны. Она дала ее мне за несколько недель до бомбежек, я поблагодарил, она сказала: «Не стоит. Это подарок мне». — «Тебе?» — «Ты никогда мне не пишешь». — «Но ведь мы вместе». — «Ну и что?» — «Пишут только в разлуке». — «Раз ты меня не лепишь, то хотя бы пиши». В этом трагедия любви, cильнее всего любишь в разлуке. Я сказал: «Ты никогда мне но пишешь». Она сказала: «Ты же не подарил мне печатную машинку». Я стал изобретать наши будущие дома, по ночам печатал, а утром отдавал ей. Я навоображал десятки домов, одни были заоблачные (башня с остановившимися часами в городе, где застыло время), другие — земные (месчанское поместье за городом с розарием и павлинами), все казались возможными, все были безупречными, не знаю, видела ли их твоя мать. «Дорогая Анна, мы поселимся в доме, который будет стоять на вершине самой длинной приставной лестницы в мире». «Дорогая Анна, мы поселимся в пещере на склоне холма в Турции». «Дорогая Анна, мы поселимся в доме без стен, чтобы всюду, куда бы мы ни пошли, был наш дом». Я изобретал дома не для того, чтобы их улучшить, а чтобы показать ей, что они неважны, мы могли жить в любом доме, в любом городе, в любой стране, в любом веке, и быть счастливы, как если бы весь мир был нашим домом. В ночь перед тем как все потерять, я напечатал на машинке наш последний будущий дом: «Дорогая Анна, мы поселимся в веренице домов, ютящихся по склонам альп и ни в одном не будем спать дважды. Проснувшись и позавтракав, мы будем на санках съезжать к следующему дому. И едва распахнем дверь, как наш вчерашний дом будет разрушен и воздвигнут заново. А от подножия нас опять вознесут к вершине, и все начнется сначала». Наутро я понес это ей, подходя к дому твоей матири) я услышал шум в сарае, из которого сейчас тебе пишу, и решил, что это Симон Голдберг. Я знал, что отец Анны его укрывает, случалось, до меня доносились их голоса, когда мы с Анной прокрадывались мимо сарая в поля, они всегда говорили шепотом, я видел его рубашку в иссине-угольных пятнах на их бельевой веревке. Я хотел остаться незамеченным, поэтому бесшумно вынул из стены одну книгу. Отец Анны, твой дед, сидел в своем кресле, закрыв лицо ладонями, я его боготворил. Сколько ни возвращаюсь в тот миг, никогда не вижу его с ладонями на лице, я запретил себе видеть его таким, я вижу у себя в руках книгу, иллюстрированное издание «Метаморфозы» Овидия. Я долго потом искал это издание в Штатах, как будто его можно было вдвинуть обратно в стену сарая, скрыть от глаз наваждение — образ поникшего кумира, как будто оно позволяло остановить жизнь и историю за миг до того, как я это увидел, я спрашивал о нем во всех книжных лавках Нью-Йорка, но так и не смог найти, сквозь брешь в стене в комнату хлынул свет, твой дед поднял голову, он подошел к полке, и мы посмотрели друг на друга сквозь вынутую «Метаморфозу», я спросил, что случилось, он ничего не сказал, я видел лишь узкую полоску его лица, корешок книги его лица, мы смотрели друг на друга до тех пор, пока я не почувствовал, что все вокруг сейчас взорвется и запылает, вся моя жизнь уместилась в этом молчании. Анна была в своей комнате. «Привет». — «Привет». — «Только что видел твоего отца». — «В сарае?» — «Мне показалось, что он расстроен». — «Ему надоело в этом участвовать». Я сказал: «Конец уже скоро». — «Откуда ты знаешь?» — «Все говорят». — «Все всегда ошибаются». — «Война скоро кончится, и все станет, как было». Она сказала: «Какой наивный». — «Не отворачивайся». Она прятала от меня глаза. Я спросил: «Что случилось?» Я никогда не видел ее плачущей. Я сказал: «Не плачь». Она сказала: «Не прикасайся ко мне». Я спросил: «Что с тобой?» Она сказала: «Можешь помолчать!» Мы сидели на ее постели и молчали. Молчание давило на нас с потолка, как рука. Я сказал: «Что бы там ни было…» Она сказал: «Я беременна». Я не могу написать, что мы сказали друг другу после. Перед моим уходом она сказала: «Радуйся донебес». Я сказал, что радуюсь, еще бы не до небес, я поцеловал ее и ее живот, больше я никогда ее не видел. B 9:30 вечера завыли сирены воздушной тревоги, все начали расходиться по убежищам, но как-то не спеша, мы привыкли к тревогам, считали их ложными, кому нужно бомбить Дрезден? Семьи на нашей улице потушили в своих домах свет и организованно спустились в убежище, я стоял на крыльце, я думал об Анне. Была мертвая тишина, и так темно, что собственных рук не видать. Сто самолетов пролетели над головой, массивных, тяжеловесных, они вспороли ночь, как сто китов воду, они сбросили гроздья красных сигнальных ракет, чтобы разбавить тьму в преддверии следующего акта, я был на улице один, с неба сыпались красные всполохи, они были повсюду, я знал, что надвигается что-то невообразимое, я думал об Анне, радовался до небес. Я кубарем слетел вниз, они все поняли по моему лицу, я ничего не успел сказать — да и что бы я мог? — сверху загрохотало, стремительное крещендо взрывов, как неистовые аплодисменты приближающейся толпы, потом они зазвучали прямо над нами, нас разбросало по углам, погреб стал в огне и дыму, еще несколько мощных взрывов, стены оторвались от пола и расступились, успев впустить свет прежде, чем с грохотом обрушиться на землю, взрывы оранжевые и синие, лиловые и белые, позднее я прочитал, что первая бомбардировка длилась менее получаса, а показалось — дни и недели, показалось — миру конец, бомбардировка прекратилась так же прозаиченски, как начилась. «Ты в порядке?», «Ты в порядке?», «Ты в порядке?». Мы выбежали из погреба, заполненного желто-серым дымом, мы ничего не узнали, полчаса назад я стоял на крыльце, а теперь не было ни крылец, ни домов, ни улицы, только море огня, вместо нашего дома — обломок фассада, на котором упрямо держалась входная дверь, лошадь в огне галопом промчалась мимо, горели машины и повозки с горевшими на них бежинцами, стоял крик, я сказал родителям, что пойду искать Анну, мать попросила остаться, я сказал, что вернусь и буду ждать их у нашей двери, отец заклинал не ходить, я взялся за дверную ручку, и на нее перешла моя кожа, я увидел мышцы ладони, красные и пульсирующие, почему я взялся за нее и другой рукой? Отец сорвался, он кричал на меня впервые в жизни, я не могу написать, что он кричал, я сказал, что вернусь и буду ждать их у нашей двери, он дал мне пощечину, он впервые поднял на меня руку, я больше никогда не видел своих
61
Так выглядит глава в книге (примечание сканировщика).
родителей. По пути к дому Анны начался второй рейд, я бросился в ближайший погреб, в него попал снаряд, он заполнился розовым дымом и золотистым пламенем, я добежал до соседнего погреба, он загорелся, я перебегал от погреба к погребу, и в миг, когда достигал следующего, предыдущий был разрушен, горящие обезьяны вопили с деревьев, птицы с огненными крыльями чирикали с телеграфных проводов, по которым метались отчаянные звонки, я вбежал в очередное убежище, оно было заполнено по самые стены, коричневый дым давил с потолка, как рука, стало почти невозможно дышать, мои легкие пытались втянуть в себя комнату ртом, был серебряный взрыв, все мы рванулись к выходу одновременно, мертвых и умирающих затоптали, я прошел по старику, я прошел по детям, никого нельзя было уберечь, водопад бомб, я бежал по улицам от погреба к погребу и видел кошмары: ноги и шеи, я видел женщину, на ней горели светлые волосы и зеленое платье, она бежала с безмолвным младенцем на руках, я видел людей, переплавленных в жирные лужи жижи, они порой достигали целого метра в глубину, я видел трупы, потрескивавшие, как угли, хохочущие, и многочисленные останки тех, кто пытался спастись от огненной бури, прыгнув в низ голобой в озеро или пруд, те части тел, что успели уйти под воду, были нетронуты, те, что торчали над водой, были обуглены дотла,
С любовью,
твой отец
ШЕСТОЙ ОКРУГ
«В давние времена был в Нью-Йорке Шестой муниципальный округ». — «Что такое округ?» — «Кто-то обещал не перебивать». — «Да, но как же я пойму твою историю, если не знаю, что такое округ?» — «Это все равно что район. Или несколько районов». — «Но если Шестой округ был, то какие пять есть?» — «Манхэттен, само собой, Бруклин, Квинс, Статен Айленд и Бронкс». — «А я бывал где-нибудь, кроме Манхэттена?» — «Ну, начинается». — «Мне просто интересно». — «Пару лет назад мы с тобой ходили в зоопарк в Бронксе. Помнишь?» — «Нет». — «И еще мы ездили в Бруклин смотреть на розы в ботаническом саду». — «А в Квинсе я когда-нибудь бывал?» — «Сомневаюсь». — «А в Статен Айленде?» — «Нет». — «А Шестой округ по правде был?» — «Ты же не даешь мне дорассказать». — «Больше не перебиваю. Честное слово».
«Книги по истории о нем умалчивают, ибо не сохранилось ничего (за вычетом косвенных улик в Центральном парке), что могло бы послужить доказательством его существования. Каковое именно поэтому так легко отрицать. И хотя большинство людей наверняка скажут, что им недосуг или что у них нет оснований верить в Шестой округ, и не верят в него, они все равно употребят слово «верить».
Шестой округ тоже был островом, отделенным от Манхэттена мелководным проливом, самая узкая часть которого совпадала с мировым рекордом по прыжкам в длину, и следовательно, только один человек в мире мог добраться из Манхэттена в Шестой округ, не промочив ног. Из ежегодного прыжка сделали грандиозное празднование. Гирлянды из бубликов растягивали между островами на специальных спагетти, боулинговали самосами [62] по багетам, греческий салат разбрасывали, как конфетти. Городские дети ловили светлячков в склянки и пускали их по проливу от округа к округу. Прежде чем умереть от асфиксии, жучки…» — «Что такое асфиксия?» — «Удушье». — «Они что, не догадывались проделать в крышках дырочки?» — «За несколько минут до смерти светлячки мерцали особенно ярко. Все было точно рассчитано, и река заливалась светом именно в тот миг, когда ее пересекал прыгун». — «Клево».
62
Круглые пирожки с овощами, традиционное индийское блюдо.
«Свой разбег прыгун начинал ровно в назначенный час от Ист-Ривер. Он пробегал с востока на запад через весь Манхэттен, а жители Нью-Йорка болели за него, толпясь по обе стороны улицы, свисая из окон квартир и контор, с ветвей деревьев. Вторая авеню, Третья авеню, Лексингтон Парк, Мэдисон, Пятая авеню, Коламбус, Амстердам, Бродвей, Седьмая, Восьмая, Девятая, Десятая… И стоило ему оттолкнуться, как ньюйоркцы, собравшиеся на берегах Манхэттена и Шестого округа, разражались бурной овацией в честь прыгуна и друг друга. В те несколько секунд, что прыгун находился в воздухе, им всем казалось, что и они способны взлететь.
Или, лучше сказать, «повиснуть». Потому что больше всего в этом зрелище окрыляло не то, как прыгун перелетал из одного округа в другой, а то, как надолго он зависал посередине». — «Это точно».
«Но однажды, много-много лет назад, кончик большого пальца на ноге прыгуна чиркнул по поверхности реки, и по воде пошла рябь. Все затаили дыхание, пока она бежала от Шестого округа к Манхэттену, сталкивая друг с другом склянки со светлячками, подобно тому, как ветер сталкивает ветряные колокольчики.