Жюстина, или Несчастья добродетели
Шрифт:
— Я ненавижу груди! — кричал епископ. — Но терзать их — самое сладкое удовольствие на свете.
Он обвязал нежные бугорочки другой ниткой и снова изо всех. сил затянул ее: на этот раз кровь забрызгала одно из зеркал. Злодей прильнул губами к ране и с наслаждением высосал горячую солоноватую жидкость. После этого жертву, чьи страдальческие крики описать нет никакой возможности, положили в другую позу. Теперь к палачу были обращены ее ягодицы. Аббату было поручено захватить пальцами кусочек плоти, что оказалось весьма затруднительно в виду столь упругого юного зада, но как только ему удалось оттянуть кожу, епископ накинул свою петлю на захваченную часть и крепко затянул ее, хотя петля то и дело соскальзывала и ему пришлось попотеть. И опять монсеньер не забыл укусить зажатый в тиски кусочек плоти и пришел в восторг, ощутив на губах кровь.
— Не понимаю, —
— Пока я ее жалею, — откликнулся тот, задыхаясь от вожделения, — но скоро дойдем и до этого.
Состояние Жюстины в эти минуты представить себе нетрудно. Она видела в этих истязаниях предвестие того, что ее ожидало, и дрожала всем телом, да и взгляды епископа подтверждали со всей очевидностью ее печальную участь… Тем временем на ее глазах совершалось новое жуткое злодеяние: оно действительно было беспрецедентным в истории жестокого сладострастия.
Евлалию поставили на колени и привязали к стенку бассейна, в центре которого, как уже известно читателю, находился эшафот, связали ей руки за спиной, лишив ее таким образом всякой возможности пошевелиться, и обрекая на милость мучителей ее красивое лицо и алебастровую грудь. Монстр в сане епископа бил ее хлыстом по лицу, бил руками по щекам, плевал в ее чистые глаза, с силой выкручивал нос — одним словом, он превратил в нечто невообразимое это прелестное создание. На нее было страшно смотреть: как будто целый пчелиный рои долго кусал несчастную. И все равно монстру этого показалось мало: он отвязал ее, швырнул, как тряпку, на пол, потоптался по ее телу и испражнился ей в рот. Потом подозвал аббата и потребовал сделать то же самое, их примеру последовала Дюбуа, и изуродованное окровавленное лицо Евлалии скрылось под кучей дерьма. Но и это еще было не все: ее заставили есть эту мерзость, приставив нож к груди.
— Поднимите ее, — приказал епископ, — больше ждать я не могу; я должен отправить ее на тот свет… А за ней вас… Вас, — повторил он, сверля глазами Жюстину. — То, что вы видели, — только цветочки, я обещаю вам другие пытки, слишком уж вас хвалили, чтобы с вами церемониться. — Увидев помытую Евлалию, этот монстр сластолюбия, этот выродок, строго сказал: — Пусть девочка исповедуется, пусть приготовится к смерти.
Несчастную подвели к аббату, который уже успел облачиться в стихарь; он взял распятие и внимательно выслушал невинные признания, вручив свой фаллос заботам Дюбуа и поглаживая ей задницу свободной рукой.
— Ах, святой отец! — с чувством произнесла девочка в заключение. — Вы видите, как чиста моя совесть, заступитесь же за меня, заклинаю вас: я не заслужила смерти.
Но эти слова, вышедшие из самых нежных, самых правдивых уст на свете, эти трогательные слова, которые могли бы разжалобить даже тигров, еще сильнее распалили чудовищное воображение епископа. Сам исповедник отвел почти бесчувственную Евлалию на ужасный эшафот, где должна была закатиться ее звезда. Ее уложили на роковую доску, епископ вставил член в ее задний проход. Дюбуа порола его розгами, а аббат, даже не сняв с себя стихарь, содомировал Жюстину перед эшафотом. Палач взял в руки смертоносный шнурок.
— Не спешите, монсеньер, не спешите! — подсказывал мерзкий проповедник. — Дайте ей почувствовать, что такое смерть; чем дольше будут длиться се муки, тем приятнее вы кончите.
Прелат пришел в неистовство; самые ужасные проклятия слетали с его пенящихся губ, безумие охватилo все его чувства; пружина сработала, но с такой вкрадчивой мягкостью, что красивая головка мучительно медленно отделилась от тела и скатилась вместе с кровавыми ручьями в предназначенную для нее емкость.
О непостижимый предел ужаса и жестокости! Осталось безголовое туловище, но бессердечный епископ, возбудившись еще сильнее, продолжал содомировать окровавленный труп. И он все-таки излил свою сперму — самый мерзкий из смертных: он все еще пытался обнаружить жизнь в теле, из которого только что вырвал ее.
— Ну что, друзья, — бодро сказал он, извлекая свой гнусный фаллос из безжизненного тела, — я готов продолжать, как будто и не кончил. Приготовьте теперь Жюстину.
— О монсеньер, — перебила его Дюбуа, — такая казнь слишком милосердна для нее, неужели вы не можете придумать что-нибудь пострашнее? Мне кажется, если бы у вас была неограниченная власть, вы нашли бы этот способ умерщвления чересчур мягким для отъявленных негодяев, а Жюстина как раз принадлежит к их числу, следовательно, давайте найдем кое-что поинтереснее.
— Разумеется, — ответил епископ, — хоть я и сам
Вы говорите, друзья мои, что пытки, которые я бы ввел, будь у меня в руках соответствующая власть, были бы неизмеримо более жестокими, чем те, что применяются ныне. И, конечно же, они практиковались бы гораздо чаще. Запомните, что покорность народа, эта покорность, столь необходимая для правителя, всегда обусловлена только насилием и размахом казней [72] . Любой властитель, желающий править через посредство милосердия, будет очень скоро сброшен с престола. Жестокое животное, называемое народом, требует, чтобы им правили железной рукой: вы пропали, как только позволите ему осознать собственную силу. Если бы я был правителем, презренная кровь простонародья проливалась бы ежеминутно; я бы устрашил его жестокими кровавыми уроками, независимо от степени виновности я бы казнил его, чтобы усилить его зависимость, я бы лишил его всех средств подняться с колен, я бы обрек его на вечный и тяжкий труд, причем за столь мизерное вознаграждение, что сама мысль сбросить с себя оковы была бы для него невозможной…
72
Мы намеренно вкладываем в эти уста планы всеобщего террора и деспотизма, дабы читатели не заподозрили нас в том, что мы хотим внушить уважение к этому классу. (Прим. автора.)
— Надо бы превратить его в тягловый скот, — вступил в разговор аббат, — который можно забивать, как быков на бойне; надо бы задавить его налогами, контрибуциями…
— Не сомневайтесь в том, — продолжал епископ, — что эта нечисть разрушает пружины государства своей въедливой ржавчиной, так давайте вырвем ее с корнем, и я мог бы предложить для этого следующие способы.
1. Прежде всего важно не только разрешить, но и узаконить детоубийство. Только этот мудрый закон позволил китайцам сократить чрезмерное население, которое иссушало нацию и давило на нее с такой силой, что непременно потрясло бы все государственные основы. Умный китаец, без сожаления убивающий ребенка, которого не может прокормить, не видит ничего плохого в том, чтобы избавиться от лишней обузы. Этот закон следует дать народу, который вы желаете поработить, особенно остерегайтесь строить приюты для плодов его распутства; пусть женщина, родившая ребенка, принародно убивает его, пусть у нее не будет никакой возможности спасти своего выродка; она сама должна караться смертью, если захочет сохранить этот бесполезный плод, как это принято на острове Таити, где женщин, принадлежащих народности «арреоисов», затаптывают ногами, если они производят на свет детей или не убивают их сразу после рождения [73] .
73
{См. «Путешествия Кука». (Прим. автора.)
2. Затем необходимо, чтобы специальные комиссары регулярно посещали всех крестьян и беспощадно изымали излишки в доме. Эти визиты должны быть неожиданны, стремительны, в них должен принимать участие палач, который займется излишками в семействе. Каждая семья должна иметь средств не более, чем для троих детей, а все, что сверх этого, будет конфисковываться комиссарами. При такой предосторожности не будет опасений, что крестьянин посмеет завести больше детей, чем ему положено по закону. Если он вздумает упрямиться, задавите его непосильными налогами, а если и это не поможет, убейте его жену на его глазах и не забывайте, что все неприятности и беды любого правительства проистекают из чрезмерного роста населения. Бедняк и живет только для того, чтобы быть полезным богатому, чтобы его подстилали под ноги при переходах через болото, как это практиковал Магомет в Константинополе. Поэтому не церемоньтесь с ним, заставьте его посредством нищеты и лишений исполнять на земле только роль, исконно ему предназначенную; пусть он сам приводит своих лишних детей в ваш салон наслаждений, где вы будете бесчестить их или убивать, если вам захочется. Вот единственный способ держать в узде эту сволочь, которая, если дать ей волю, рано или поздно разрушит устои государства.}