Жюстина, или Несчастья добродетели
Шрифт:
Итак, раздельные, то есть не связанные с чужими наслаждения имеют свою прелесть. В самом деле, если бы дело не обстояло подобным образом, как могли бы наслаждаться старики или калеки, или люди со множеством недостатков? Они прекрасно понимают, что их никто не полюбит, они уверены, что невозможно разделить их чувства, но от этого сладострастия в них не меньше, чем в других людях. Возможно, они стремятся лишь к иллюзии? Не знаю, но они совершенные эгоисты в своих удовольствиях, они озабочены только тем, чтобы получить их как можно больше и вернее, чтобы все и вся бросить в жертву этой цели, и они признают в предметах, которые им служат, только пассивные свойства. Стало быть, нет никакой нужды доставлять кому-либо удовольствия, чтобы получать их самому, стало быть, для удовлетворения нашей похоти совершенно безразлично, что чувствует ее жертва, нам нет никакого дела ни до ее сердца, ни до ее разума: этот предмет будучи абсолютно пассивным, может радоваться или страдать от того, как вы с ним обращаетесь, может любить вас или ненавидеть — все эти соображения не имеют никакого значения там, где дело касается чувств. Я допускаю, что женщины могут иметь противоположное мнение, но женщины, которые служат лишь движителями сладострастия, которые посему должны
Коль скоро мы убедились, что раздельные удовольствия много слаще всех прочих, очевидно, что наслаждение, испытываемое независимо от предмета, который нам служит, не только не имеет ничего общего с тем, что этому предмету приятно, но более того, противоположно его наслаждению. Скажу больше: оно может сделаться его страданием, его унижением и даже пыткой, и в этом нет ничего удивительного и от этого возрастает наслаждение деспота, который мучает или унижает свою жертву. Перехожу к доказательству вышесказанного.
Волнение сладострастия в нашей душе является ничем иным, как своеобразной вибрацией, производимой через посредство воздействия, которое воображение, распаленное воспоминанием о предмете похоти, оказывает на наши чувства, или благодаря присутствию этого предмета, а еще лучше за счет ощущения, которое этот предмет испытывает и которое возбуждает нас сильнее всего. Таким образом, наше сладострастие — это никакими словами невыразимое щекочущее чувство, возносящее нас на такие высоты физического восторга, куда может забраться человек, будет электризовать нас только в двух случаях: либо когда мы наблюдаем в действительности или иллюзорно в подвластном нам предмете тот тип красоты, который наиболее нас влечет, либо, когда этот предмет испытывает максимально возможное чувство. Однако нет чувства, которое было бы более действенным, более пронзительным, чем чувство боли: его свидетельства убедительны как никакие другие, они не обманывают так, как признаки удовольствия, которые вечно разыгрывают женщины и почти никогда их не ощущают. В самом деле, сколько самолюбия, молодости, силы и здоровья нужно иметь, чтобы наверняка получить от женщины это сомнительное и мало кого удовлетворяющее свидетельство удовольствия! Напротив того, свидетельство страдания не требует никаких трудов: чем большими недостатками обладает мужчина, чем он старше, чем грубее, тем лучше это ему удается. Что же касательно цели, она будет достигнута непременно, ибо мы уже доказали, что более всего трогает его и возбуждает все его чувства, когда подвластный ему предмет проявляет максимальные признаки волнения любой природы. Следовательно, тот, кто пробудит в женщине самое бурное волнение, кто больше ее напугает и сильнее будет ее мучить, одним словом, тот, кто потрясет до основания всю ее внутреннюю организацию, сможет получить наибольшую долю сладострастного наслаждения, так как потрясение от внешних воздействий всегда будет сильнее, если эти воздействия были болезненны, нежели в том случае, когда они были мягки и сладостны. Исходя из этого, сластолюбивый эгоист, уверенный в том, что его удовольствия будут тем приятнее, чем они полнее, причинит, когда будет такая возможность, предмету, который ему служит, наибольшие страдания, поскольку он знает, что степень его сладострастия зависит от силы произведенного им впечатления.
— Однако подобные системы чудовищны, отец мой, — сказала Жюстина, — и они приводят к жестоким поступкам, к отвратительным капризам. .
— Ну так что из того! — ответил варвар. — В конце концов разве мы не хозяева нашим вкусам? Разве не должны мы уступить тем, которые получены нами от природы, ведь и горделивая голова дуба склоняется перед сильным ураганом? Если бы эти вкусы оскорбляли природу, она их никогда бы не внушала людям. Невероятно, чтобы мы получили от нее возможность нанести ей вред, и будучи уверены в этой непреложной истине, мы спокойно можем предаваться всем своим страстям, как бы сильны и необычны они ни были, потому что неудобства, вызванные их воздействием, суть замыслы природы, чьими невольными исполнителями мы являемся. Да и что нам до последствий наших страстей! Когда речь идет о наслаждении каким-то поступком, кто думает о его последствиях?
— Я веду речь вовсе не о последствиях, — живо прервала собеседника Жюстина, — я имею в виду результаты: разумеется, если на вашей стороне сила и если согласно бесчеловечным принципам жестокости, вам нравится наслаждаться только чужой болью с тем, чтобы усилить ее ощущения, вы неизбежно добьетесь их в предмете, который вам служит, и будете способны даже лишить его жизни.
— Согласен, но тогда своими вкусами, данными мне природой, я послужу ее целям; она создает только посредством разрушения и никогда не внушит мне мысль об убийстве, если ей не потребуются новые существа, другими словами, из частички продолговатой материи я сотворю три или четыре тысячи круглых или квадратных кусочков. Вот вам и вся сущность убийства. Скажи, Жюстина, разве это есть преступление? Можно ли назвать этим словом то, что служит природе? В силах ли человек совершать преступления? И когда, предпочитая свое счастье чужому благополучию, он уничтожает все, что перед собой видит, разве он не служит природе, чей властный голос повелевает ему добиться собственного счастья за счет других? Любовь к ближнему — это химера, которой мы обязаны христианству, а не природе. Безумец из Назарета, гонимый, несчастный и, следовательно, подталкиваемый своей слабостью, которая вынуждала его призывать к терпимости, к человечности, обязательно должен был придумать такие неестественные отношения между людьми, потому что тем самым он боролся за выживание. Но философ не принимает этих фантастических отношений: видя и признавая во вселенной только самого себя, он только с самим собой соотносит все, что его окружает. Если бывают моменты,
— Но тогда человека, о котором вы говорите, надо назвать монстром!
— Человек, о котором я веду речь, порожден природой.
— Это дикий зверь.
— И что из того? Разве тигр или леопард, образом которых, если тебе угодно, человек является, не сотворены, как и мы, природой и сотворены для того, чтобы исполнить предначертания природы? Волк, пожирающий ягненка, исполняет намерения нашей праматери точно так же, как и злоумышленник, который уничтожает предмет своей мести или своего сладострастия.
— Что бы вы ни толковали, святой отец, я никогда не приму этой смертоносной похоти.
— Потому что ты боишься сделаться ее объектом, и в этом тоже выражается эгоизм. Но как только роли переменятся, ты признаешь эту истину. Спроси у ягненка, и он ответит, что тоже не желает, чтобы волк сожрал его; спроси у волка, для чего служит ягненок. «Чтобы кормить меня», — ответит он. Волки, которые едят ягнят, ягнята, пожираемые волками, сильный, делающий жертвой слабого, слабый, становящийся жертвой сильного, — в этом суть природы, в этом ее намерения, ее планы: нескончаемое действие и противодействие, сонм пороков и добродетелей, абсолютное равновесие, одним словом, равновесие, основанное на равенстве добра и зла на земле, равновесие, необходимое для извечного движения планет, для поддержания жизни, без которого все бы разрушилось в один миг. О Жюстина, как была бы она удивлена, эта природа-мать, если бы могла услышать наши рассуждения о том, что преступления, которые верно ей служат, порочные дела, которые ей угодны и которые она нам внушает, караются законами людей, осмеливающихся утверждать, будто эти законы являются отражением ее желаний. Глупец! Так ответила бы она тому, кто сказал бы эти слова, наслаждайся, лги, разрушай, сношайся во все отверстия, воруй, грабь, жги, истязай, убивай отца, мать, детей, совершай без колебаний любые злодеяния, какие только придут тебе в голову, и помни, что эти так называемые пороки мне по душе, они отвечают моим планам в отношении тебя, я их хочу, я их тебе внушаю, ты не смог бы совершить их, будь они мне противны. Разве вправе ты судить о том, что меня возмущает или радует? Знай же, что в тебе нет ничего, чтобы не принадлежало мне, чего бы я в тебя не вложила по причинам, которых тебе никогда не понять; пойми, что самый мерзкий из твоих поступков, равно как и самый добродетельный — это лишь способ служить мне, и оба они мне угодны, сколь бы различными ни были на твой недалекий взгляд. Так что не сдерживай своих порывов, отринь свои законы, общественные условности и своих богов, слушай меня одну и поверь, что если и существует в моих глазах преступление, так это твое противодействие моим внушениям, которое заключается в твоем упрямстве или твоих софизмах.
— О святое небо! — не выдержала Жюстина. — Вы бросаете меня в дрожь: если бы не было преступлений против природы, откуда бы взялось это неодолимое отвращение, которое мы испытываем к некоторым поступкам?
— Это отвращение диктует не природа, — живо возразил наш философ, — его источник следует искать в отсутствии привычки. Не так ли обстоит дело с некоторыми кушаниями? Разве не отвращают они нас в силу отсутствия привычки? И можно ли говорить на этом основании, что эти блюда не вкусные? Стоит лишь преодолеть первое чувство, и мы тотчас убедимся в их замечательных вкусовых качествах. Так же относимся мы и к лекарствам, между тем как они нас исцеляют, и привыкнув к тому, что несправедливо называют преступлением, мы скоро увидим его прелести. Это мимолетное отвращение — скорее каприз или кокетство со стороны природы, нежели предупреждение о том, что та или иная вещь ее оскорбляет, таким способом она готовит нам приятности торжества, тем самым она увеличивает удовольствие от самого поступка. Но и это еще не все, Жюстина: чем ужаснее кажется нам поступок, чем более противоречит он нашим привычкам и обычаям, чем сильнее он разбивает все преграды и разрушает то, что мы полагаем законами природы, тем полезнее он для этой самой природы. Только благодаря преступлениям она возвращает себе права, которых постоянно лишает ее добродетель. Когда преступление не очень серьезное и мало отличается от добродетельного поступка, оно медленнее восстанавливает равновесие, потребное для природы, однако чем оно серьезнее, чем чудовищнее оно кажется, чем длительнее его последствия, тем скорее оно уравновешивает чаши весов и преодолевает действие добродетели, которая иначе все бы разрушила. Пусть поэтому не колеблется тот, кто замышляет злодеяние, пусть не терзается тот, кто уже совершил его: этот поступок угоден природе. Вспомни, Жюстина, Архимеда, который ломал голову над машиной, способной перевернуть мир, и будем надеяться, что найдется механик, который придумает механизм, способный повергнуть его в прах и который будет достоин нашей праматери, ибо рука ее трепещет от нетерпения вновь приняться за дело.
— О святой отец, с такими принципами…
— Меня можно назвать злодеем, не так ли, дорогая? Но злодей — это человек природы во всех случаях, между тем как добродетельное существо является таковым лишь иногда.
— Увы, сударь, — продолжала проливать слезы наша несчастная героиня, — у меня недостает ума, чтобы сокрушить ваши софизмы, но действие, которое они оказывают на мою душу, да и на любую неиспорченную душу, действие, которое в той же мере диктуется природой, что и ваша испорченность, убедительно свидетельствует о том, что ваша философия столь же дурна, сколь и опасна.
— Опасна — с этим я могу согласиться, — заметил Клемент, — а с тем, что она дурна, — никогда: не все дурно то, что опасно. Есть опасные вещи, которые вместе с тем очень полезны, скажем, ядовитые змеи, порох — все это таит в себе большую опасность, однако же находит очень широкое применение; отнесись точно так же к моей морали, но не унижай ее. Многие безобидные вещи могут сделаться опасными, если ими злоупотреблять, но в данном случае злоупотребление можно считать благом, и чем чаще разумный человек будет претворять мои системы в жизнь, тем счастливее он станет, потому что счастье заключено только в том, чтобы находиться в движении, а в движении пребывает лишь порок: добродетель, которая есть состояние бездействия и покоя, никогда не приведет к счастью.