Жженый сахар
Шрифт:
Когда ее муж, мой отец, возвращался домой с учебы, он первым делом здоровался со своей матерью, потом наскоро мылся и усаживался за учебники. После ужина, когда его мать уходила в гостиную, он обычно шел следом за ней, садился рядом, клал голову ей на колени. Она прижимала ладонь к его лбу, гладила по волосам так настойчиво, словно пыталась задать направление их роста, но почему-то всегда не в ту сторону, куда они росли сами. Лежа головой на материнских коленях, мой отец наблюдал за моей мамой, своей женой. Его мать наблюдала за ними обоими. Так за несколько месяцев были четко очерчены все границы.
Бывали дни, когда муж и жена почти не разговаривали друг с другом. Мама считала, что он был странным, хмурым и замкнутым. Каким-то чужим и далеким. Его мать постоянно
Мама узнала о своей беременности примерно тогда же, когда узнала, что свекровь собирается ехать в Америку вместе с ними.
– Мне придется поехать с вами, – объявила она, воздев пинцет к потолку. – Кто-то должен заботиться о хозяйстве, а одна ты не справишься.
Из-за неизбывной тоски и отчужденности от своей собственной семьи – бабушка не желала выслушивать никаких жалоб – мама чувствовала себя одинокой и всеми покинутой. Или, может быть, дело было во мне: во всплеске пренатальных гормонов и страхе перед совсем другой жизнью, что начнется с рождением ребенка. Как бы там ни было, мама начала потихонечку возвращаться к своему прежнему «я».
Она снова растила волосы. Перестала носить подплечники и пользоваться косметикой.
Она избавилась от всех старых заношенных сари, полученных от свекрови, и свалила пропажу на якобы нечистую на руку пожилую служанку.
Она украдкой покуривала, хотя знала, что это вредно для плода.
Она вспомнила о своих прежних хлопковых одеждах, убрала подальше в шкаф кружевные бюстгальтеры, которые накупила в порыве энтузиазма, и объявила, что хочет вступить в сатсанг и общаться с гуру.
Это было странное заявление от девушки, никогда не проявлявшей ни малейшего интереса к религии. Свекровь попыталась ее отговорить, но мама была непреклонна. Она твердо решила, что отныне и впредь ее не должно волновать, что о ней думают другие. Даже когда я уже родилась, она каждый день исчезала из дома с утра до вечера, истекая грудным молоком, оставляя меня ненакормленной.
– Бери ее с собой, – сказала моя дади-ма, когда я достаточно подросла. Отношения между мамой и бабушкой к тому времени испортились еще больше, а моя вторая бабушка, мать отца, меня не любила. Еще одна девочка, еще одно наказание на ее голову.
Так я стала исчезать вместе с мамой. Мы выходили из дома с утра пораньше и возвращались уже ближе к ночи. Каждый вечер она приходила домой, пропахшая потом и радостью, – и однажды вообще не пришла.
Историю маминой жизни не найдешь в старых фотоальбомах. Эта история хранится в пыльном металлическом шкафчике у нее дома. Мама не запирает дверцу. Может быть, потому, что, с ее точки зрения, ничего ценного там внутри нет. Или, может быть, она надеется, что содержимое шкафа однажды исчезнет само по себе. Но открыть дверцу все равно непросто. Хотя в Пуне не так уж и влажно, петли насквозь проржавели, шарниры почти намертво заклинило, а внутренняя сторона дверцы покрылась тонким налетом плесени. Шкаф как будто подняли с морского дна.
Внутри – стопка сари. Метры и метры тканей, аккуратно переложенных папиросной бумагой. Одежда из других времен: парчовые банараси, сотканные с вплетением мерцающих золотом нитей. Среди всего этого великолепия особенно выделяется мамино свадебное сари. Самое красивое, самое тяжелое из всех нарядов. Ткань очень жесткая, почти хрустящая. От нее пахнет йодом и нафталином, но золотое шитье не
На нижних полках – совсем другая одежда. Эту одежду я помню. На нескольких старых хлопчатобумажных футболках виднеются выцветшие принты, но в основном здесь все белое. Чистая, нетронутая белизна. Если я подношу эти вещи поближе к лицу, то по-прежнему чувствую мамин запах, словно она их носила буквально вчера. Он пробивается даже сквозь запах пренебрежения, сырости и тоски, что рождается при долгом отсутствии солнечного света. Это простой, грубый хлопок. Будничная, совершенно не праздничная одежда. Но белый цвет все еще яркий, где-то почти ослепительный, где-то чуть отдающийся в синеву: цвет вдовьего траура, цвет скорбящих и безутешных, цвет отрекшихся от земных благ, цвет святых и монахов, цвет просветленных, больше не принадлежащих этому миру, уже шагнувших одной ногой на другой план бытия. Цвет гуру и его верных учеников. Возможно, для мамы эти белые хлопковые одежды были способом обрести свою правду, этаким чистым листом, на котором она заново перепишет себя и найдет путь к свободе. Но для меня они означали совсем другое. Белый саван, накрывший нас с ней, как живых мертвецов. Белый, настолько строгий и непреклонный, что это уже выходило за рамки приличий. Белый как метка изгоев. Для мамы – цвет ее общины, а для меня – цвет предельного разобщения. Эти белые одежды отделили нас от семьи, от друзей и от всех остальных. Из-за них моя жизнь на несколько лет превратилась в тюрьму.
От моего дома до маминого можно добраться пешком за сорок пять минут, если идти самой короткой дорогой и подолгу не ждать «зеленого» на переходах. Путь лежит мимо трех торговых центров, расположенных как бы в вершинах чуть скособоченного треугольника. В одном из них есть кинотеатр, и в дни громких кинопремьер стоянка у входа забита машинами.
Двухполосный автомобильный мост пересекает узкую речку, которая разливается в сезон дождей и почти полностью пересыхает в разгар лета. Иногда вонь стоячей воды и гниющего ила доходит до маминых окон. Берега плотно застроены. Сплошь элитные жилые комплексы и пятизвездочные отели, непременно упоминающие вид на реку на своих сайтах. На заборах вокруг стройплощадок висят гигантские щиты с рекламой индийских мыльных опер и косметических средств для отбеливания кожи.
Утренний поток машин замирает на каждом углу. Вся Пуна – сплошная дорожная пробка. Каждый взрыв воя клаксонов бьет по ушам, я всерьез опасаюсь оглохнуть. Скоро наступит зима, будет резкое похолодание. Жизнь застынет, замедлится. Зимой люди вялые и неспешные. Резкие движения чреваты шизофренией и больным горлом.
Уже на маминой улице я прохожу мимо лавки зеленщицы Хины. Раньше она торговала с тележки на улице, а теперь стала владелицей настоящего магазина. Дилип говорит, что она являет собой образец современной индийской истории успеха и что о ней надо написать книгу. Я машу ей рукой, но она меня не замечает. Не видит. У нее отслоение сетчатки, но она не желает ложиться на операцию. Рядом с ее магазинчиком – парикмахерская под названием «Рай для волос Муниры». Дилип однажды заметил, что фраза построена криво, получается, что в раю пребывают только волосы самой Муниры, а всем остальным рай не светит. Чуть дальше – аптека, где продаются электроприборы, а прямо напротив, на другой стороне улицы – магазинчик электроприборов, где незаконно торгуют лекарствами.