Зима, когда я вырос
Шрифт:
— А кто тебе об этом рассказал?
— Твой папа. Я случайно встретила его на улице. И спросила: «Как поживает малыш Томми, как поживает ваша жена?»
Я вздохнул и подумал: какая вежливая девочка.
— И тогда он мне рассказал. Пиму я на всякий случай не стала говорить.
— Папа ни разу не упоминал ни о какой встрече, — сказал я. — Он никогда не рассказывает об обыкновенных вещах — о том, что происходит за углом или что он делает в городе.
— Когда я услышала, что вы с Пимом оказались в одном классе, я подумала, что, наверное, скоро тебя увижу.
И
Я тоже смущенно засмеялся, но у меня получилось не так хорошо, мой смех был больше похож на фырканье и иканье.
— И вот ты наконец пришел, — сказала она. — Почему ты не снимаешь пальто, Томас?
Я медленно снял пальто.
Пим был ее двоюродным братом, ее мама приходилась ему тетей, и мне было запрещено разговаривать про Ден Тексстрат. Когда чего-то не понимаешь, то можно спросить, как и что, но когда ничего не понимаешь, то и спросить ничего не можешь, потому что не понимаешь, с чего начать.
За столом мы сидели втроем. И ничего не говорили.
Бет намазывала мед на несколько печений «Мария».
Зван аккуратно и медленно счистил шкурку с двух яблок. Одно из них он потом отдал Бет, второе оставил себе.
Мне он не дал ничего, хотя Бет и поставила передо мной блюдечко.
Красивыми ножичками они разрезали яблоки пополам. И каждый дал мне по половинке. Теперь на моем блюдечке лежало целое яблоко, а у них по половине.
Бет и Зван разрезали свои половинки на маленькие кусочки и съели их жутко аккуратно, не было слышно ни звука.
Я откусил кусок яблока зубами и с удовольствием услышал свое собственное чавканье — в этом доме на Ветерингсханс было слишком тихо.
Потом мы все съели по печенью с медом. Пальчики оближешь! От сухого печенья «Мария» я всегда кашляю, а «Мария» с медом тает на языке, это еще вкуснее, чем «Наполеон».
Я подумал: сразу видно, что у них за столом не каждый день сидят гости.
— У нас здесь почти никто не бывает, — сказала Бет.
Я ни о чем не стал спрашивать.
Но я не хотел, чтобы опять наступило долгое молчание.
— Понятно, — кивнул я, — но я ни о чем не спрашиваю.
Бет подмигнула мне. Зван заметил это и усмехнулся.
— Мой папа едет в Германию, — сказал я.
Они оба смотрели в свои тарелки. Зван надавил пальцем на крошку, потом облизал палец.
— Он будет работать в цензуре — читать письма фрицев.
— Зачем? — спросила Бет.
— Ведь мне нужна одежда, — сказал я.
Зван засмеялся, но Бет нет, за стеклами ее очков глаза были маленькие и строгие, она смотрела сквозь меня.
— А где будешь ты, Томас? — спросил Зван.
— Я перееду к тете Фи.
— Я рада, что ты не поедешь в Германию, — сказала Бет.
— Почему? — спросил я.
— Там живет много немцев.
— А почему ты не называешь их фрицами?
— Это слишком вульгарно, — строго сказала Бет.
Я посмотрел на Звана. Он смеялся, как всегда, неслышно, плечи дрожали, а звука не было. Я не смеялся, потому что не знал, что значит «вульгарно».
— Зван, — сказал я, — я все равно буду называть тебя Званом. Пим — это тоже классно, но Пимом тебя зовут тут дома, да ведь? А как тебя еще называют?
— Мои приемные родители звали меня Пит, — сказал Зван.
Я ни о чем не спрашивал. Мне еще объяснят, что к чему.
— А мой папа, — продолжал Зван, — называл меня Санни — сынок.
— Ничегошеньки не понимаю, — сказал я.
Зван и Бет посмотрели на меня, я посмотрел на нее, потом на него.
Папа едет в Фрицландию
Субботний вечер выдался очень хорошим. Но это был и грустный вечер, потому что на папиной кровати стоял чемодан с открытой крышкой, из которого торчали старые рубашки и длинные кальсоны.
Борланд и Мостерд сидели в креслах, я устроился на сундуке у окна, смотрел через плечо на тыльную сторону домов вдоль Ветерингсханс. В гостиной у Звана и Бет свет не горел. Или это у них плотно задернуты шторы?
Папа кашлянул. Я услышал это, поскольку Борланд и Мостерд ждали с нетерпением, что будет, и, как ни странно, перестали трепаться.
— Э-э, — сказал папа, — давайте я вам кусочек прочитаю? Читать такое при Томасе, конечно, непедагогично, но я терпеть не могу педагогов, от них в мире и без меня достаточно горя.
Я засмеялся. Единственный из всех.
Папа начал читать.
Книга, которую он написал, мне очень нравилась. До сих пор, когда он читал мне отрывки, его голос звучал как во время обычного разговора — а сейчас папа то пел, то еле слышно шептал, прикрыв глаза. Я следил за его пальцами, покоричневевшими от никотина; я заметил, что Борланд время от времени облизывает губы своим толстым языком, а Мостерд вырвал у себя из носа волосок. Я ничего не понимал из того, что слышал; это звучало так же, как когда мама играла на флейте — ее музыку я тоже никогда не понимал, у меня от нее только болели уши.
Из папиной книги я понял вот что: там все время шел дождь, улицы покрывал густой туман, у героев текли ботинки и то один, то другой умирал, — в папиной книге умерло столько народу, что в конце концов я сбился со счета.
Я видел ужасно серьезные лица Борланда и Мостерда. Мне казалось, что я забрел в дом с жуткими привидениями, дом, где мне нечего было делать, и время от времени я вздрагивал от наслаждения.
Я погрузился в дрему.
Я очень остро ощущал, что у меня за спиной стоит этот дом на Ветерингсханс, дом с темными окнами в гостиной. Дом, в котором вчера разговаривали о моей маме. Эти трое мужчин в моем собственном доме о ней не разговаривали, никогда. Вообще-то я считал, что это и хорошо. Можно было представить, что мама, как и раньше, возится в кухне. Она в любой момент могла влететь в комнату, с растрепанными от возмущения волосами и с мокрыми от стирки и мытья посуды руками. Ну нам и доставалось! Особенно папе. «Вечно ты тратишь время с этой парочкой бездельников! — закричала бы ему мама. — Надо зарабатывать на хлеб, у нас не осталось целой одежды! Ты хочешь, чтобы я пошла работать уборщицей, Йоханнес Врей? Или отправилась на рынок просить милостыню?» Тут она замечала меня.