Зимние вечера (сборник)
Шрифт:
Чем старше я становился, тем труднее было Лиде справляться со мной посредством наказаний. Я делался до того буен, поднимал такой крик и шум, что ей не раз приходилось уступать мне: отпирать раньше определенного срока комнату, где я сидел под арестом, возвращать мне мои вещи и т. п. Тогда она придумала другое, более действительное средство мучить меня. Я всегда был любимцем отца и сам еще при жизни матери, любил его больше всего на свете. Ни с кем так не любил я играть и болтать, как с ним, никому так охотно не поверял я всех своих маленьких секретов. После смерти матери отец реже прежнего бывал дома, стал вспыльчив и раздражителен и не часто сидел с нами, детьми. Но когда он был в духе, он очень любил забавляться со мной: он позволял мне ездить на себе верхом, рассказывал мне сказки, показывал какие-нибудь смешные фокусы. Эти часы
— Папаша, — говорила она, — вы верно не ласкали бы так Митю, если бы знали, какой он был дурной мальчик, — и сейчас же начинала рассказывать обо всех моих преступлениях. В этих рассказах она не лгала, но она как-то умела объяснить с дурной стороны всякий мой поступок, всякое мое слово так, что я выходил гораздо более виноватым, чем был на самом деле. Я пробовал оправдываться, но при этом горячился, путался в словах, и в конце концов меня же еще обвиняли во лжи, в запирательстве. Отец хмурился, называл меня дурным мальчиком, говорил, что не станет любить меня и уже в целый вечер я не слышал от него ласкового слова; я не мог обратиться к нему с моей детской болтовней: приятный вечер был потерян и для него, и для меня! Не знаю, жалел ли он о таких потерях, но я всякий раз обливался горячими слезами, и долго рыдал в постельке, после того как все в доме уже спали.
Еще хуже выходило, если Лида жаловалась на меня, когда отец возвращался домой не в духе, озабоченный, рассерженный.
— У вас, верно, какое-нибудь горе, папа? — говорила Лида нежным, печальным голоском: — мне так неприятно огорчить вас, но я, право, не знаю, что мне делать с Митей…
— Опять этот дрянной мальчик что-нибудь нашалил? — раздраженным голосом спрашивал отец, — и часто, не разузнав хорошенько в чем дело, не дослушав даже до конца рассказ Лидии, он принимался кричать на меня, бранить меня, грозить мне самыми страшными наказаниями. Я ужасно пугался этих вспышек отца, и в то же время они оскорбляли меня. Мне было и страшно, и больно, и обидно; я чувствовал, что не заслуживал всех тех бранных слов, какие говорил мне отец, и возмущался ими. Часа два-три сидел я после всякой такой сцены в углу, не говоря ни с кем ни слова, с такой злобой на сердце, что готов был прибить всякого, кто дотронулся бы до меня.
Отец был человек хотя вспыльчивый, но добрый; ему жалко становилось меня.
— Ну, полно дуться, Митя, — говорил он обыкновенно, — иди сюда, помиримся; скажи, что ты в другой раз не будешь делать глупостей!
Но я шел не сразу. Всякому другому я скоро прощал обиды, но отцу не мог простить, вероятно, потому, что слишком любил его, слишком дорожил каждым его словом. Мать поняла бы мои чувства и сумела бы одной лаской опять привлечь меня к себе, но отцу казалось, что я упрямлюсь, и он сердился.
— Чего же ты сидишь волчонком, — говорил он строгим голосом, — ведь ты слышишь, что я тебя зову!
И я подходил, но уже не с любовью, не с радостью, а со страхом, по принуждению.
— Буду с ним сидеть и делать, что он велит, — вертелось в моей маленькой головке, — а то опять станет кричать, как давеча.
И я беспрекословно исполнял приказания отца, но он ясно видел, что я злюсь, а это раздражало его. Кончалось тем, что он прогонял меня от себя, и после того я несколько дней держался в стороне от него.
Случилось как-то одно время, что эти сцены повторялись у нас очень часто. Наконец отец вышел из терпения и сказал мне раз:
— Ты не хочешь слушать моих слов, ты не хочешь исправляться и вести себя как следует, дрянной мальчишка; так слушай же, что я тебе скажу: сегодня вторник, если до воскресенья сестра хоть раз пожалуется на тебя, я тебя высеку, даю тебе честное слово!
Я испугался не на шутку. До сих пор я никогда не видел даже розги. Мне казалось, что ничего на свете не может быть стыднее и ужаснее, как быть высеченным. А между тем, я догадался по голосу отца, что он говорит серьезно и непременно сдержит свое обещание. Я стал стараться всеми силами вести себя хорошенько, стал даже угождать Лидии, только бы она не пожаловалась на меня. Среду, четверг все шло хорошо. В пятницу я встал как-то в особенно хорошем расположении духа. Пришла учительница, дававшая уроки Лиде и мне. Я учился в этот день очень хорошо, она похвалила меня, и это еще увеличило мою веселость. Я уж представлял себе, как я похвастаюсь своими успехами перед папашей, как он будет хвалить меня, как он, может быть, станет по-прежнему ласкать меня, играть со мной, и я заранее скакал и прыгал при этой мысли. Мне ужасно хотелось на радостях как-нибудь особенно порезвиться; погода была дурная, гулять мы не пошли; я взял мячик и начал играть им в гостиной.
— Митя, — закричала на меня Лидия, — не играй мячиком в гостиной, ты что-нибудь разобьешь!
— Не разобью, я только немножко! — отвечал я, продолжая играть.
— Митя, будь послушен, иди сейчас сюда! — еще строже приказала сестра.
— Я только разок!
Я заторопился, мячик как-то выскользнул у меня из рук, попал в окно и прошиб стекло. На звон разбившегося стекла вошла Лида.
— Прекрасно! — вскричала она: — ты помнишь, что обещал тебе папаша!
Я вспомнил все и побледнел от страху.
— Лида, милая, — бросился я к сестре, — пожалуйста, не говори папаше!
— Разве я могу не сказать ему? — холодно отвечала она. — Он спросит, кто разбил стекло, что же я ему отвечу?
— Голубушка, душенька, не говори, что я не слушался, не жалуйся на меня; ведь ты знаешь, что он хотел высечь меня!
— Ну, что ж, и отлично, ты меня не слушаешься, ты мои наказания считаешь ни во что, — пускай папаша хоть раз проучить тебя хорошенько; может быть, ты тогда исправишься, — неумолимо возражала на мои просьбы Лидия.
— Я и так исправлюсь, Лиденька, милая, обещаю тебе; я всегда буду слушаться тебя, только не жалуйся папаше сегодня!
Лидия молчала, но по тому суровому виду, с каким она сжимала свои тоненькие губки, я понимал, что мне надеяться не на что. Однако, я не переставал просить и плакать перед ней, даже ласкаться к ней, чего прежде никогда не делал. Она тихонько отталкивала меня и продолжала заниматься своим делом, как будто я был не более докучливой мухи, несколько мешавшей ей.
Время шло, настал час обеда, в передней раздался звонок. Я не выбежал по обыкновению на встречу отца; напротив, я забился в самый задний угол детской; Лида взяла за руку Лизу и пошла вместе с ней в столовую. Я чувствовал, как сильно билось мое сердце. Неужели она скажет? — Нет, не может быть: она не такая злая, — думалось мне. Вон, отец что-то закричал; не на меня ли? Нет, это на кухарку!
Ну, значит, он и без того сердитый. Боже мой, неужели Лида пожалуется!
Я не слышал, что именно говорила сестра; до меня долетели только звуки её тихого голоска, затем вдруг раздался строгий голос отца:
— Дмитрий, поди сюда!
Я не шевелился: я стоял ни жив, ни мертв.
— Иди же сюда, мерзкий мальчишка, коли я зову! — опять закричал отец, и я слышал, как он ударил кулаком по столу так, что вся посуда зазвенела.
— Пойти, может, лучше будет, — подумал я и тихими, неровными шагами направился в столовую.