Зимняя Война
Шрифт:
Солдаты скорчились на мерзлой земле, свернулись в судорожные клубки, схватились за животы, за головы, пряча от осколков свои жалкие жизни, и покатились живыми бочонками, укутанными в болотный брезент, по каменистому заметенному склону вниз, спасаясь от огня. Юргенс при взрыве находился ближе всех ребят к сгустку ужаса. Земля, камни, осколки полетели ему в лицо, но ни сердца, ни печени, ни артерий, жизненных жил, не задели; он катился по склону горы, и осколки летели ему в спину и грудь, и он кричал от боли, от страха, от того, что думал – он уже умер и уже в Аду. Он и думать не думал, что человек от боли так громко кричит; что боль может быть непереносимой. Он думал, что человек выдюжит, выдержит все. Ему было стыдно себя, но он кричал. Катился, и кричал, и плакал, и камни горы впивались ему в лицо, залитое кровью и слезами, и рядом
И, когда раздался свист и вой, он лег животом на землю, вжался в нее, прижался к камням всею грудью, всем мужским естеством, всеми бедрами и локтями, пытаясь обнять землю, стать самой землею, – только не надо! Не надо сейчас! Не надо…
Раздался еще один взрыв, и опять рядом с ним. Взрывной волной отбросило его. На время он перестал слышать, видеть и чувствовать.
Голос донесся до него, словно бы с того света: контузило парня!.. контузило… На носилки бы его…
Откуда носилки здесь, в горах… Всех сестричек милосердья нынче перебили… да и то они на горбу нас тащили в часть… у генерала только самолеты да ракеты на уме, а что до йода, марли и бинтов… мы же все живые…
Врете, ребята. Мы все уже мертвецы.
А этот?!.. Очухается… Молодой, сил много… эк мордаху-то ему изрешетило… срастется… затянется все… шрамы будут, это да… девушки в обморок упадут все до единой… Тащите, тащите осторожненько… не дай Бог сейчас опять начнется… они летят… летят снова!.. ложи-и-и-ись!..
С небес накатило, навалилось, гул и грохот растерзали людской слух, все чувства обратились в один огромный Страх, и на бреющем полете над солдатами, попадавшими на землю, на снег кто как – на бок, на живот, скрючившись, как дитя в утробе матери, – прошли, чуть не касаясь брюхами земли, тяжеловозы-бомбардировщики противника. Истребители напоминали остроклювых быстрых птиц; эти – черных толстых рыб со смертоносной икрой внутри.
Черный Ангел, наш Черный Ангел, где ты?!.. что ты нам пророчил… неужели ты предсказал нам погибель… нам всем… ведь за нами – наша земля…
За нами, дурак, еще старый разрушенный Дворец на вершине горы. Это, должно быть, восточный монастырь какой. Монахи там жили раньше, ламы. Коричневолицые, в светящихся оранжевых куртках. Они знали языки небесные и запросто болтали на семи птичьих наречьях. Они били в серебряные колокола и ледяные колокольчики, и у них под крышей Дворца хранился пергамент, свернутый в свиток, и на том пергаменте записано все, что с нами должно стать на этой земле. Дудки!.. Там, за Дворцом, среди гор, сидит Золотой Будда. Вот ей-Богу. Мне отец говорил. Я сам родом из недальних мест, с Яблоневого хребта, с Забайкалья, из староверов я. Он весь золотой… а изо лба у него кто-то Третий Глаз выковырял, там у него, по слухам, камень торчал будь здоров… не слабый…
Кучка солдат, вместе с контуженным, откатилась в траншею.
Наступило невероятное, непредставимое затишье – будто все кончилось, раз и навсегда, и было чувство, разлитое во враз опрозрачневшем воздухе, что больше не начнется никогда.
И внезапно небеса отверзлись, как черные врата, и из них хлынул на землю огонь беспрерывный, тяжелый, и на горах, на снегу, на тучах, бегущих вдаль под яростным напоротм ветра, на белом плато плоской, как лопата, степи напечатлелось черное тавро разрушенья, и спрятавшихся в траншее смело, разметало огнем, и только сдавленные крики боли и прощанья донеслись из-под груды камней, обваленных с вершины горы при веренице непрекращающихся взрывов, и огонь прошивал и прожигал все, оставшееся в живых, на расстояньи досягаемости пули и снаряда, бомбы и прицельного огня; и это был нынешний, сегодняшний Бой – Бой всем Боям, Царь Боев, ужасный в своей огненности и будничности: вот так, словно говорил огнем враг, мы будем поступать со всеми, кто… А кто враг?! Кто-о-о-о вра-а-а-аг?!.. Крики доносились из-под развалин. Руины Дворца стояли на вершине горы неколебимо. Их не брали ни бомба, ни снаряд.
И как быстро, мимолетно все закончилось. Господи, неужели. Их всех перебили. Они все задохнулись под камнями, в той снежной холодной траншее. А я, я выбрался. Я как-то выпростался наружу, на волю. И я живой. Живой. Только раскалывается надвое от боли голова. И плохо вижу. И ничего не слышу. А, нет, вот слышу, вот далеко гудит истребитель. Я знаю, это истошный вой – он идет на таран. Кому нужно
Ф-фу, Господи, неужели это я. Неужели это я, Господи. И я цел. И косточки целы. И я могу идти. И ноги мои идут. Вот шаг. Еще шаг. Ноги идут. Ноги идут.
Я остался один. Я остался на земле совсем один. И я в горах. И неизвестно, какими они ударили – простыми или…
Ну, это я скоро почувствую. Затошнит. Зашатает. Волосы повылезут. Пятна красные по рукам-ногам пойдут. Еще там что?.. А, не помню. Все давно известно. Если они ударили обычными, может быть, я буду идти в горах день, два, пять, и в конце концов выбреду на людей. На лам. Здесь же есть монастыри. Дурни, они думали, что Дворец – это монастырь. Они не знали, бедные, все мертвые уже, что Дворец – это наш, русский Дворец. Это подарок. Его дедушка последнего нашего Царя, того, что расстреляли недавно, выстроил для своего внука, когда Сибирь была для России вроде отрытого клада, вроде найденного в горах отлома лазурита, и преподнес внучку на день рожденья: вот тебе, внук, будешь царствовать – приезжать будешь в свои восточные владенья, жить тут, рядом с птицами, с ястребами и орлами, на вершине, обозревать завоеванные просторы – малахитовую тайгу, алмазные снега, сапфировые озера, сов и куниц, осетров и белок, хайрюзов и росомах, тягуче, густо поющие басом кедры с шишками величиною с ребячью голову, разлапистые лиственницы, золотеющие по осени; отсюда и зимородковую гладь Байкала видно – отсюда, высоко, с заголенных ветрами вершин Хамар-Дабана, где горные сколы играют под Солнцем гранями льда на острых кромках и изломах камня, где голый, скрючивший ноги в позе лотоса отшельник, чьи бедра обернуты вытертым козьим мехом, бормочет вечное, таинственное «Ом…» Будешь царствовать на окраине Государства!
А сейчас кто царствует?!..
Те, кто его убил… те, кто…
А если в меня кто-нибудь живой вдруг выстрелит из-за утеса?!
Господи. Господи, умоляю Тебя. Жить мне незачем. Незачем да и не к чему. Пошли мне последнюю пулю. Пошли мне. Пошли.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Что это?! Это сердце бьется внутри меня о мои ребра.
Брось. Это стучат военные барабаны. Они здесь, за горой. Это кожаные военные барабаны лам. Ламы идут под предводительством Далай-Ламы вперед, воевать с нашими бестолковыми солдатиками, которых и воевать-то как следует, толком, не научили; кто нас мог когда и чему научить, в каких казармах?! Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Как настойчив мерный стук. Дробный стук. Жесткий, властный стук – так стучат костяшки о крышку зимнего гроба; так стучат ледяные кастаньеты в руках танцующего скелета. Это танец, и мне надо шагать в такт с барабаном.
Как близко стук. Как страшно. Он внутри меня. Он во мне. Замри, военный барабан. Не стучи. Прекрати. Мне страшно. Мне больно. У меня болит внутри, слева. Стук разрывает меня надвое. Если ты будешь стучать, я не смогу идти, я не смогу найти ни еды, ни воды. Я умру. Может, так стучат подземные ворота бардо, о которых рассказывал полковник Исупов, он собирал в котомку всякие восточные байки.
Эй, лама!.. Лама!.. Кончай греметь в свой барабан!.. У меня уши болят от твоего стука!..
Стучит. А я иду. Ведь надо идти. Ноги идут. Ноги идут. Если я остановлюсь, я умру.
И где мой складной нож?.. Старинный, хорошей северной работы… еще с одним узким выстреливающим лезвием, оно стреляет сбоку, если нажать на обточенную моржовую кость… я потерял его… я его потерял… я всадил его кому-то в живот… тому, кто меня ненавидел, хотел убить?!.. той, кто меня спасла…
О нет, а я уж испугался, он со мной. Вот он. За голенищем. Я засунул его за голенище, как точильщик на рынке. Зимний рынок, искрятся синие сугробы. Когда еще я попробую твою хурму. Разломлю твой красный гранат. Хрустну соленым огурцом. И посижу на пустом бочонке, где солили омуля, а он уж был с душком, – сяду рядом с полоумным стариком, и разопью с ним бутылочку беленькой – отобью горлышко ножом, и стекло заскрипит на зубах, и водка прольется в глотку. Нет ничего лучше выпивки на морозе! Нож, ты еще пригодишься мне. Твое лезвие, искупанное в крови, я отмолю у военного Бога.