Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
Если бы не торчавшие кое-где оперения татарских стрел, не долетавшие сюда назойливый треск и пугающее грохотание, ничто бы здесь не напоминало об осаде. На слегка присыпанной снежной порошей тропе, что вела к низкому срубу, были заметны следы. «В том срубе она схоронилась», – решил Василько и побежал по тропе.
Вот и сруб. Василько рванул на себя дверь, переступил порог и замер, приоткрывши рот. Перед ним на лавках и на полу лежали побитые крестьяне: заиндевелые каменные лица, вытянутые неестественно прямо и ровно ноги, сложенные на груди руки и донельзя жуткая тишина.
Васильку стало не по себе, но он заставил себя пройти на цыпочках мимо убитых, стараясь не задеть их и не потревожить
Первое, что он увидел, было открытое и узкое волоковое оконце, сквозь которое в горенку проникал свет. Далее узрел угол каменной печки и черные от копоти стены. Василько осенил себя крестным знамением и прошел в горенку. Взгляд его упал на широкую лавку, на которой неподвижно лежал муж. Руки его были сложены на широкой груди косым крестом. Портища: зеленые и широкие ноговицы, лазоревые сапоги и атласный кожух – припорошены снежной пылью. Но его лик… Это был тот самый упокойник, которого видел Василько в придорожном храме и который ранее грезился ему. Знакомый лик все так же пугал и манил застывшей и холодной маской; опять этот гладкий и выпуклый лоб, эти неестественно густые темные брови и длинный нос, нависший над верхней губой… Все крупно, все глыбенно. Кажется, что пухлые синие губы будто застыли в едва уловимой злорадной ухмылке. Эта ухмылка как бы внушала Васильку: «Полно тебе суетиться, пришел твой черед испить смертную чашу».
Василько в ужасе подался назад и наткнулся на стену. Он хотел бежать, но никак не попадал спиной в дверь. Оборотиться и помыслить не мог: мерещилось, что тогда покойник вскочит с лавки и вопьется в него. Впрямь, подле лавки на полу что-то зашевелилось. Плотно сбитое, тяжелое, волосатое. Василько не тотчас признал в этом странном существе Тарокана.
Тарокан раскачивал непомерно большой головой и что-то бубнил себе под нос. Обметал рыжей бородой исхоженные половицы. Заметив Василька, он громко расхохотался, затем сморщился, задергал влажным ртом и завизжал:
– Пошел прочь! Это мои хоромы.
– Чур меня! Чур меня! – непроизвольно вырвалось из уст Василька. Он прижался к стене и расширенными, полными ужаса очами смотрел на Тарокана.
Тарокан яростно замахал руками, неловко приподнялся, живо подскочил к Васильку и, брызгая слюной, закричал:
– Прочь! Прочь! Здесь я господин!
«Вот она, твоя погибель!» – убеждал шедший из глубин сознания Василька чей-то вкрадчивый обезличенный голос.
– Нет! Не хочу! – возопил Василько и, ударив Тарокана ногой, стремглав выскочил из клети. Он бежал по заднему двору, не разбирая дороги. Бежал с грудным похрипом и клокотанием.
Бежал, повинуясь желанию не слышать преследовавших угроз Тарокана: «Все одно не уйдешь, смерд! Все одно показню тебя!» Его голос казался Васильку громоподобным, доносившимся не только сзади, но и с других сторон, с неба, из-под земли.
Потом он сидел на крыльце какой-то полуразрушенной избы, обхватив руками понурую голову. Все пребывал под впечатлением увиденного и услышанного. Горевал.
Да и как ему не томиться, коли еще раз он убедился, что дни его сочтены, коли жизнь его оказалась такой искрометной и нелепой, так и не давшей ему сполна тех мимолетных радостей, которые вкусили другие.
Он сейчас и не желал многого. Он желал только жить, видеть Янку, хотел любоваться земными красотами, тишины хотел. Ему было жутко помыслить, что наверняка его помыслы призрачны, что никто не узнает, как и где он сложил несчастную головушку, о чем помышлял в последний миг, что никто не поплачет о нем, не предаст его кости
Глава 67
К полудню татары опять привалили к граду в тяжкой силе. Пошатываясь от усталости и ран, крестьяне спешно поднимались на прясло. А там уже метался Пургас, звал осипшим гласом Василька:
– Покличьте Василька! Что он, уснул, что ли? Скажите: прет татарин всем воинством!
– Не нужен нам сейчас Василько! Он нам ранее был нужен, а сейчас и без него управимся, – успокаивал его чернец.
Карп, не отходивший ни на шаг от чернеца, согласно кивал головой и еще крепче сжимал рукоять плотницкого топора.
Татары не пошли на приступ. Они встали перед рвом плотной цепью, края которой загибались и терялись из вида за высокими и широко посаженными в землю Угловой и Водяной стрельнями. Карпу даже показалось, что поганые обнесли город низким, но крепким тыном. И так на душе у крестьянина было муторно, а тут от вида этого настырного многовоевого ворога сделалось совсем худо. Он подумал, что этот день не кончится для него добром. Живая, сотканная из множества людей изгородь чего-то ждала, дышала: то двигалась ко рву, то подавалась в сторону реки.
– Уж не сам ли это окаянный Батыга? – закричал чернец, показывая рукой на Заречье. Там, на плоском и низменном берегу, около сотни конных татар кружили вокруг всадника в ярко-пестрых портищах.
– Я в него сейчас стрельну! – загорелся Пургас и взял стрелу из колчана.
– Куда ты, дурашка! – попытался остановить его чернец. – Не достанешь же.
Пургас упрямился, натягивал тетиву, прицеливался.
– Далече больно, – поддакнул чернецу Карп. Увидев, что Пургас продолжает целиться, он раздраженно пробубнил: – Вот мордва упрямая; говорят, далече, так нет, все стрелы переводит.
За спиной Карпа раздался негодующий глас Дрона:
– Что собрались в одном месте? Да сейчас вас татарин в един миг всех перебьет! «Неймется ему», – раздраженно помыслил Карп, но все же отошел от Пургаса. Он и в дни осады продолжал остерегаться старосты. Правда, вначале Дрон присмирел, и Карпу думалось, что времена засилья старосты канули в Лету, но с каждым осадным днем Дрон преображался и, особенно в отсутствие Василька на прясле, становился все более властным, нетерпеливым и недоступным. Указывая крестьянам, Дрон выставлял вперед свое чрево, тыкал пальцем и изрыгал высокомерные речи. И еще лукав больно. Как брали приступом Тароканов двор, так Дрона в первых рядах не было, но при дележе добычи он сразу же объявился и разжился несказанно, где хитростью, а где и нахрапом. Вот и сейчас все бурчит староста. Все ему не любо, все не так. Уже и к чернецу привязался:
– Зачем высовываешься? Смотри, татары живо твой красный нос прищемят!
И будто накаркал: татары принялись метать стрелы в великом множестве. Такого стреляния крестьяне еще не видывали. Стрелы летели частым косым дождем, затмевая небо и слепо поражая всех, кто не успел попрятаться. Впиваясь в стену, в Тайницкую стрельню, они издавали дробный перестук, который все учащался, пока не слился в один монотонный шум, перекрывший даже гул татарского стана.
Пургас в сердцах стал отстреливаться, его тут же изранило в руку. Он сидел на мосту, широко раскинув ноги и, кряхтя и морщась, что-то бубня себе под нос, силился вытащить из раны жаливший татарский гостинец. А в трех шагах от него шумно хрипел Копыто, дергал черными от копоти пальцами прострелившую насквозь горло стрелу. Но движения его рук становилось слабее, лицо быстро покрывалось синевой, расширенные очи мутнели, а большое и сильное тело стало заваливаться на мост. Копыто подхватил чернец и, успокаивая: «Потерпи малость, сейчас полегчает», – поволок к лестнице.