Злой умысел
Шрифт:
Она медленно опустилась в ванну и закрыла глаза. Грейс и представления не имела о собственной красоте – о том, как длинны и стройны ее ноги, как грациозны бедра, как хороши полные груди… Она ничего этого просто не видела – да ей до всего этого и дела не было. Она просто лежала в воде с закрытыми глазами и ни о чем не думала. Ей казалось, что в голове у нее с тихим шуршанием пересыпается песок. Никаких образов, никаких лиц… она ничего не хотела делать… ничем не хотела быть. Хотелось просто парить в невесомости и ни о чем не думать.
Она осознала,
– Что ты делаешь там, Грейси? Ты в порядке?
– Все прекрасно, – крикнула она из ванной, невольно пробуждаясь от транса. Уже темнело, а она так и не включила свет.
– Выходи. Тебе же будет одиноко.
– Мне хорошо. – Голос ее звучал безжизненно, глаза были пусты, она никого не пускала в мир, где жила. Никому не дозволено было проникнуть в глубину ее души, куда она скрывалась, словно моллюск в раковину, – только там никто не мог ни настичь, ни ранить ее.
Она слышала, как он зовет ее снаружи, и продолжала говорить с ним, обещая, что через несколько минут выйдет. Потом вытерлась, надела джинсы и майку. А поверх всего этого натянула один из своих просторных свитеров – невзирая на жару. И лишь когда была совсем одета, она открыла дверь и направилась на кухню, чтобы достать из машины вымытую посуду. Отец стоял на кухне, любуясь розарием матери. Он обернулся к Грейс и улыбнулся ей:
– Хочешь, пойдем во двор и немного посидим там? Чудный вечер. Посуда может подождать.
– Ничего. Можно и сейчас все сделать.
Он пожал плечами и налил себе пива, а потом вышел и уселся на ступеньки, любуясь игрой светлячков в полутьме. Грейс знала, что сейчас во дворе очень красиво, но не хотела смотреть – она не желала помнить этот вечер. Ничего, ни единой детали – подобно тому, как не хотела помнить день смерти матери и то, как жалобно просила та Грейс быть доброй к отцу… Вот о чем все время думала больная… о нем… для нее ничего не имело значения, кроме его счастья.
Убрав посуду в шкаф, Грейс вернулась к себе и снова легла, не выключая света. Она все еще не могла привыкнуть к тишине. Все ждала, что вот-вот раздастся голос матери – ведь последние два дня она только его и слышала: больная часто просыпалась от боли. Но Эллен Адамс больше не чувствует боли – ей никогда, никогда больше не будет больно. Она успокоилась. Тишина – вот все, что от нее осталось.
В десять часов Грейс надела ночную сорочку, оставив джинсы, маечку и свитер прямо на полу у постели. Потом заперла двери и легла на кровать. Больше нечего было, делать. Она не хотела ни читать, ни смотреть телевизор… Вся работа по дому была переделана. И ухаживать больше было не за кем. Ей хотелось просто заснуть и позабыть все, что случилось… похороны… соболезнования друзей… аромат прощальных цветов… речь священника на кладбище. Ведь на самом деле никто не знал мать, не знал никого из них – и саму Грейс тоже… Да им, в сущности, и не было до них никакого дела. Все, что они знали и хотели знать, было их собственными иллюзиями…
– Грейси… – Она услышала, как отец тихонько стучится в двери ее спальни. – Грейси… дорогая… ты не спишь?
Она слышала голос отца, но не отвечала. А о чем им было говорить? О том, как скучают они по матери? Как дорога она им была? А зачем? Это не вернет ее. Ничто ее не вернет. Грейс просто молча лежала на постели в своей старенькой розовой сорочке из нейлона.
Даже услышав, как отец тихонько поворачивает дверную ручку, Грейс не шевельнулась. Она ведь заперла двери. Она делала так всегда. В школе девчонки даже дразнили ее за такую стыдливость. Она запирала за собой двери везде и всегда. Лишь так могла она быть уверена, что ее никто не потревожит.
– Грейси…
Он все еще стоял у ее двери, преисполненный решимости не позволить ей в одиночестве предаваться горю, голос его звучал нежно и тепло. Но она лишь молча уставилась на дверь, ни слова не говоря.
– Ну-ну, детка… впусти меня, и мы поговорим… нам обоим тяжело сейчас… ну-ну, дорогая… я хочу помочь тебе.
Она и пальцем не шевельнула. На этот раз он дернул за ручку посильнее.
– Дорогая, не заставляй меня ломать дверь – ты знаешь, я это сумею… А теперь будь паинькой и впусти меня.
– Я не могу. Мне нехорошо, – солгала она. Она была очень красива в эту минуту – бледное лицо и руки словно светились в лунном свете, но она не видела этого.
– Нет, ты не больна. – Он знал ее как свои пять пальцев. Разговаривая с ней, он расстегивал на груди рубашку. Он тоже устал, но не желал, чтобы она сидела взаперти в своей комнате, наедине со своим горем. Именно для этого он и пришел.
– Грейси! – Голос его зазвучал тверже.
Она села в постели, устремив глаза на дверь, словно видела сквозь нее отца. Теперь она выглядела напуганной.
– Не входи, папа! – Голос ее задрожал. Она словно знала, что он всесилен, она страшилась его… – Папа, не надо!
Она слышала, что он налег на дверь всей своей тяжестью, спустила ноги на пол и так сидела, вытянувшись в струнку, словно ждала… И тут услышала, что он уходит! Но продолжала сидеть на краешке постели, дрожа всем телом. Она слишком хорошо его знала. Он никогда ни от чего так легко не отказывался – не откажется и сейчас.
Через минуту он возвратился, и в замке послышалось лязганье железа – нечто вроде отмычки… И вот он уже стоит на пороге с обнаженной грудью и босой. На нем только брюки. Он раздражен.
– Тебе не следовало запираться. Ты знаешь, что, кроме нас, в доме никого нет и что я не обижу тебя.
– Я знаю… я… я не могла… прости, папа!
– Это уже лучше. – Он подошел к ней ближе и взглянул на дочь строго. – Тебе незачем сидеть здесь и печалиться. Почему бы нам не пойти ко мне, и мы немного поговорим.
На лице его была написана отеческая забота, он был раздосадован ее упорным нежеланием говорить. Она подняла на него глаза, и он заметил, что она вся дрожит.
– Я не могу… я… страшно болит голова.