Змеиный укус
Шрифт:
Змеиный укус
Есть чувство наступающей весны. Он знал это чувство с детства. Стоило лишь закрыть глаза и представить раннюю весну, как он видел серый, уже сухой асфальт, черные стволы, согретые солнцем, и цепочку разноцветных детей, идущих куда-то с лопатами. Во времена его детства весенние субботники были радостны. Воспоминание осталось до сих пор и не потускнеет, сколько бы он не прожил на свете. Есть вещи, которые навсегда.
Два красных автомобиля, похожие на личинок колорадского жука, медленно ползли по улице. Вот лобовые стекла одновременно поймали две солнечных полоски; отраженный луч ожег глаза, сгустился зеленым пятном на сетчатке. Александр опустил веки. Зеленое пятно разделилось на две вертикальные полосы – хищные, до совершенства напоминающие зрачки зверя, глядящего на тебя из темноты. О чем это я думал сейчас? Детство. Я знаю
Он открыл глаза и пошел к площади.
Был второй день Пасхи. Черная, живая, дышащая земля парка еще удерживала долгую память ушедших холодов.
Над брусчаткой площади перекатывались мегафонные всхлипы. Маленький однорукий человек нес истину народу. Его слова были раскатисто-неразборчивы, но собирали толпу. Александр подошел. Жизнерадостный калека выкрикивал что-то, указуя проклинающим перстом на огромного небритого детину; тот порывался вырвать мегафон, но смущался от собственной глупой силы. И так, так пахло весной. Засмущавшись еще отчаянее, детина отвернулся и заплакал как ребенок, и ушел в сторону парка, утираясь рукавом.
Слева стояла женщина. Александра поразило выражение ее лица – смерч, кристаллизовавшийся в неподвижность. Губы белые и жесткие как камень. Женщина пошатнулась. Казалось, она сейчас упадет. Ее щека дернулась.
– Что с вами? – спросил Александр.
– Всех, – Александр прочел слово по движению губ, – Всех, – уже громче, – всех убью!
Женщина вытолкнулась из толпы.
«Да потому что вы и есть подавляющие классы, вы, вы и есть!» – проорал мегафон.
Что это было? Кто сошел с ума? Я? Эта женщина? Или все эти люди? Зачем она собирается убивать кого-то? И как можно убить всех? Зачем собрались здесь все они? Александр вгляделся в лица вокруг – все лица были одинаковы. Вот так они выглядят – люди, укушенные изнутри. Те чудовища, которые живут внутри нас должны быть похожи на змей – больших и мелких, просто ядовитых и смертельно ядовитых. Они подползают и ждут, совершенно невидимые во внутренней темноте; но их еще можно как-то почувствовать, если смотреть в себя, и слушать себя и ощупывать душевную муть неумелыми неловкими движениями. Но стоит тебе забыть об опасности, как они подползут и ужалят, и твоя душа наполнится ядом, и ты понесешь этот яд в себе, понесешь его другим людям. Сейчас я видел женщину, ужаленную змеей. Господи, не дай мне такой участи… Но как пахнет весной…
В этот день – второй день Пасхи – Катюше исполнялось восемь лет. Еще недавно Катюша была смешной, приветливой не без кокетства, девочкой, очень милой и любимой всеми. Ее необычный, доверчивый взгляд умилял маму, соседей, старушек в парке и даже одичалых собак из ближних переулков – они тоже любили ее изо всех сил и показывали это как умели.
А весь этот ужас случился в январе, в один из прозрачных, желто-сине-сиреневых дней, когда морозная даль и близь полна желтого тумана, воздух налит синевой, а тени берез сиреневы до рези в глазах и хочется вернуться в детство, сесть в саночки и задохнуться от страха на черной крутизне ледяной горки. Катины разноцветные саночки без спинки пронеслись по сверкающему, как лезвие косы, изгибу горки и вдруг, с леденящей неожиданностью, подпрыгнули, перевернулись и бросили ребенка на раздвоенный черный пенек. Сейчас тот пенек уже выбросил к небу первые зеленые хвостики, намереваясь вырасти в здоровое дерево, назло всем лесорубам, лесопилам и лесогубителям. В здоровое дерево.
Здоровое. Какое страшное слово.
Врач сказал, что ничего страшного, что все пройдет, что надо принимать таблетки и спать днем, что не надо волноваться и напрягаться. Когда медицина бессильна, ей стыдно. Когда медицине
Марина видела, что происходит. Наверное, так чувствуешь, когда засасывает трясина, или зыбучие пески, или тебя уносит на льдине в открытый океан и ты хочешь надеяться, но не можешь. Вначале из дома исчезли подружки, потом стали неинтересны мультфильмы и книжки. Потом даже собаки из переулков перестали любить Катюшу, а некоторые даже стали рычать. Старушки из парка качали головами. Соседи молчали, сочувствовали или злорадствовали – в соответствии с коренными склонностями своих натур. Теперь Катюша не выходила гулять. Теперь она часто сидела одна, неподвижно, с печальным сумраком в глазах, будто окутанная невидимым облаком чего-то странного и страшного. И с каждым днем облако подползало и становилось плотнее. Мать знала, что в этом облаке: злость, страх, равнодушие и боль. Равнодушие было страшнее всего. Перебрав все возможные варианты, Марина решила (слегка утешившись) что ребенку нужен отец.
Катюша сидела на диване перед пыльным выключенным телевизором и играла с котенком. Пушистик (подарок от дяди Саши, будущего папы) оказался умным и воспитанным; он сразу понял, что от него хотят и сейчас самозабвенно баловался, обнимая лапками руку новой хозяйки, притворяясь одновременно, что хочет поймать широким розовым ротиком (а зубки какие острые!) пружинку ее светлых волос. Мама, всегда жившая одиноко, и любившая только ее, Катюшу, восторженной и прилипчивой любовью (любовью, похожей на переваренное варенье из яблок), в этот раз пригласила гостя только для себя. Катюша, втайне радуясь тому, что она думает, как большая, поняла маму, но не простила.
Мама и дядя Саша тихо говорили в соседней комнате.
– Знаешь, Шура, она очень умная у меня девочка, она даже на меня иногда смотрит сверху вниз, – сказала Марина.
– Не называй меня Шурой. Меня так даже в школе не дразнили.
– Дааа? А как тебя дразнили, ну скажи, как, ну скажи, – Марина смотрела ему в глаза, вложив во взгляд все чувство, которое имела, и еще столько же выдуманного. – Так как тебя дразнили?
– Искандер.
Огоньки в ее глазах на мгновение потухли. Это имя ей ничего не говорило.
Она не понимала большую часть того, что он говорил ей, и совсем не смогла бы понять те слова, которые он уже тысячу раз сказал своей настоящей, выдуманной женщине. Марина была глупа, но Александр все равно любил ее, сейчас он был почти уверен в этом. По крайней мере, он любил ее, когда она улыбалась. Ему нравилась и уютная квартирка с вещами, лезущими в глаза (глаз еще не успел притереться к ним), нравилась и Катюша – сегодня он почувствовал что-то вроде родительской любви: ты занят своим делом, а живой комочек копошится совсем рядом, то и дело толкая тебя торчащими локтями и коленками, и ты видишь его не глазами, а сердцем. Видишь, радуешься, и ощущаешь себя старым, но от этого тепло.
– Искандер? – это похоже на имя лошади.
– На имя лошади больше похоже Буцефал.
– Какая разница? – снова не поняла Марина.
Марина – двадцативосьмилетняя женщина, полнеющая, но все еще красивая и уверенная в своей красоте, – твердо знала, что на сей раз она все же выйдет замуж. Она видела явную любовь к себе и к дочери в каждом нежном и сильном движении Александра. Она была влюблена в него уже два месяца, была влюблена очень, но это не мешало ей рассуждать трезво и смотреть на вещи с жестокой точностью филина, заметившего полевку.
Марина снова вспомнила о дочери:
– Знаешь, я боюсь. Теперь она одна и одна. И у нее так часто болит голова, и она может расплакаться по любому пустяку. Но они там говорят, что все пройдет.
И еще, знаешь, такая застенчивая стала, а иногда – вчера вазу разбила от злости.
– Это еще не страшно. Я и сам умею злиться.
– Неправда, ну разозлись, ну, хочешь, я тебя разозлю, ну, вот так, ага!
…Пушистик спрыгнул с дивана и, скучая, пробовал ловить что-то на клетчатом ковре. Вот он встал, поднял сразу же хвост трубой, сделал несколько шагов, снова сел, плавно обернул лапки хвостом – будто шарфом. Катюша следила за ним спокойными пустыми глазами, втягиваясь в привычно нарастающую волну боли в висках. Она могла просидеть так очень долго – одна, в абсолюной, всезначащей, осмысленной пустоте, в приятной пустоте, без мыслей, воли и желаний. Когда находило ЭТО, она не хотела есть, не хотела пить, не хотела спать, не хотела никого видеть, и не видеть тоже не хотела. Ей было настолько все равно, что в прошлый приступ она чуть было не проглотила лезвие от бритвы, а не проглотила его потому, что было совершенно все равно – глотать или не глотать.