Змий (сборник)
Шрифт:
— Профессор Мак-Лорис ни о чем таком не говорил.
— А-а, вы уже с ним виделись?
— Он делал доклад на совещании.
— Мак-Лорис умненький пай-мальчик. От него требуют не ученых неопределенностей, а технологических эффектов. Он о них и говорит. И привыкает лишь о них и думать. К сожалению.
— Вы к нему хорошо относитесь?
— Ах, господи, как у вас все просто! Хорошо, плохо! Мак-Лорис талантливый человек. Я сам рекомендовал его на свое место, когда мне надоели все эти шашни вокруг умнички. Подсунул ему незавидную должность цепного пса ваших сенатов, комитетов и управлений. А он молод и неопытен. Он привыкает, соглашается. Иногда перечит, конечно, но с ваших же позиций. Самый подходящий вариант для вашего священнослужения государству!
Сенатор, путаясь, неуклюже пытаясь как-то сохранить перед самим собой видимость соблюдения правил секретности, злясь на себя за это, постоянно сбиваемый с толку явной насмешливостью невидимого старца, кое-как изложил трагикомическую историю, происшедшую в доме мистера Левицки.
— Бедняга Мак-Лорис! Подцепили-таки его! Разве можно было доверять этому кретину Донахью? Я говорил. Теоретически было показано, что умничка пассивна к абсолютному большинству окружающих нас материалов. Дойти до такого убожества, чтобы алюминием вбивать умничке послушание! Идиотство!
— Вы так говорите, словно эта бумага обладает свободой воли?
— Бумага? Свободой воли? Ваша лошадь обладает свободой воли? Ваша собака, ваша кошка, ваш попугай в клетке — они обладают свободой воли? — голос закашлялся.
— В какой-то мере, да. Безусловно.
— Умничка обладает ею в той же мере. Я вам говорю, она живая. Ее нельзя просто так заставить изо дня в день делать одно и то же.
— Но, позвольте, эта ваша умничка, она что, мыслит?
— Что значит «мыслит»? Донахью мыслит? Ваши генералы мыслят? Это рефлекторные машины узко направленного действия, одномерные мозги с однозначной функцией. Они не поддаются убеждению. А умничка поддается. Это вам не доска. Это новый класс веществ. И нельзя сводить работу с ними к однозначным технологическим приемам. Но когда я пожелал заняться этим делом, всякие негодяи стали подсовывать мне мнемолизин! Кстати, сенатор! Вы голосовали за санирование памяти?
— Голосование было тайным.
— Поэтому я вас и спрашиваю. Интересно знать, с кем я говорю. Там ведь были и такие, что голосовали против. Честно говоря, я предпочел бы говорить с кем-нибудь из них. Так как же?
— Решение было принято, и я отвечаю за него как член сената вне зависимости от моего личного мнения.
— Какой античный ответ! Когда вас вышвырнут из сената и поднесут вам безобразную дозу мнемолизина, вспомните обо мне, вы, инфантильный Ликург! Как я ненавижу вас всех! Ваши холуи бродят вокруг моего дома, готовые отравить этой дрянью каждый кусок хлеба моих последних дней! Видите карту? Три часа по утрам я бросаю кости и произвожу бессмысленные вычисления, чтобы указать Мэри-Энн, куда ей ехать за продуктами. И чтобы она, не дай бог, два раза не побывала в одном магазине. Я не могу даже вызвать врача! Его тут же обработают, и он вкатит мне мнемолизин после первой же дозы снотворного! Слава вам, господа законодатели! Жертвую полдоллара на вашу конную статую и сотню на динамит, которым ее взорвут. А вам лично кнопку в задний карман брюк! Да поострее! Когда вам предложат санирование, глотайте мнемолизин и садитесь на нее. Больно, конечно, но зато мнемолизин не действует. Я биохимик, можете мне верить. У меня весь зад в шрамах, но я остался самим собой! Я помню то, что способен помнить, а не то, что угодно вашей камарилье! Так и передайте! Поняли?
— Спасибо, я понял, — глухо ответил сенатор. Он сидел, глубоко уйдя в кресло, сгорбившись, и непроизвольно мял ладони.
Голос некоторое время молчал, слышалось только тяжелое дыхание. Сенатор выждал и спросил:
— Но эта ваша умничка, значит, отдельные ее части как-то сообщаются между собой, что-то помнят, ее можно натравить, заставить причинить кому-то вред.
— Так же, как и вашу собаку. Но можно научить помогать, вдохновлять, она может сделать вас чуть ли не гением. Она взаимодействует с мозгом. Понимаете?
— Но как это получается?
— А вы любознательны. Вы что кончали?
— Колледж Болдуина. Кафедра морали у Спенсера Соукрита.
— Безнадежное дело. Кое-чего я сам себе не объяснил бы, а вам и подавно. Ольфактометрия, аллергия, биоэлектроника — вы и слов-то таких не слышали. Четыре гипотезы я разработал, две наметил. А в целом — нет. Рано.
— И у вас нет ни страха, ни чувства вины? Подумайте, профессор, вы же сделали человечеству ужасный подарок. Вы представляете, сколько зла он способен причинить?
— Я не кончал кафедры морали. Но выпускнику колледжа Болдуина даже я могу открыть перспективы в этой области. Зло и добро проистекают из взаимодействия людей. Предметы и животные сами по себе не злы и не добры. Они вне морали. И умничка, хоть она и умничка, но она тоже вне морали. Во всяком случае, при наших технологических возможностях. Вы хорошо помните сказку о древе познания?
— Не знаю. По-моему, да.
— В этой сказке великий смысл. Она не предание. Она повторяется всякий раз, когда мы что-нибудь изобретаем. Ева взяла плодов его и ела. И дала также мужу своему с собой, и он ел. И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья и сделали себе опоясания. Так?
— Я дословно не помню.
— Эх вы, товарец колледжа Болдуина. А потом, как это обычно бывает, оказалось, что открытие Адама и Евы было лишь первым звеном в цепи логически связанных событий. И в ее конце людей вышвырнули из Эдема. Чтобы они в поте лица своего ели хлеб от земли, взрастившей им волчцы и тернии. А дальше?
Сенатор молчал.
— А дальше, — торжествовал голос, — дальше весь смысл и история человечества. Невинный пастушок из Эдема кончился. Встал новый преобразившийся Адам, сумевший одолеть довольно много неприятностей с помощью дара познания. Не так ли?
Голос зашелся тяжелым астматическим кашлем и, не дождавшись ответа, хрипло закончил:
— Сработала диалектика. Теперь тоже сработает диалектика. Я, Генрих Маземахер, даю Адаму очередной плод от того же древа, и вся мистерия повторится. Адам вкусит от него и пострадает за это и станет прахом. И поднимется преображенным, чтобы овладеть землей в том обличье, которое вдруг откроется ему. Это ни хорошо, ни плохо. Это закон движения. А добро и зло — это просто примитивный способ восприятия движения. Личный способ. Так в чем же я повинен? Я повинен в одном: я взял деньги у носящих меч и позволил им еще до рождения запутать умничку в их членистоногие замыслы. За это я расплачиваюсь заключением самого себя в тюрьму! В страхе, что вы лишите меня памяти о том, что было единственным содержанием моей жизни! Не довольно ли с вас и того?
Голос умолк. Сенатор долго сидел, задумавшись, а потом спросил:
— Но все-таки что же произошло на совещании? Объясните мне, профессор, если можете.
— Мне трудно рассуждать. Я знаю факты лишь в вашем изложении, а этого, насколько я могу судить, недостаточно. Там было сколько угодно болванов, которые и так могли поставить все с ног на голову. Но если предположить, что они действительно болваны, то все объясняется очень просто. Донахью травил умничку алюмоколлоидом, ему очень хотелось преуспеть, и каждый раз он ее уговаривал: «Умри! Умри же!» И она поддалась, но не химии, а убеждению! О боже мой! Она притворилась мертвой! Да! Притворилась. А он и все остальные этого не поняли, потому что не хотели понять. Она вела себя, как мертвая, потому что ее считали омертвленной. И так они водили друг друга за нос, уж не знаю сколько. Понимаете? Она не оживала, потому что каждый раз к ней подходили с убеждением, что она мертва. И каждый раз утверждались в своей ошибке. Цепная реакция взаимного убеждения! Дурачье! А на совещании, когда вы в две десятка голов бессознательно отнеслись к ней как к живой, она тут же ожила и мило заморгала глазенками — вот она, мол, я! Воображаю, какая рожа была при этом у Донахью! Поделом ему! Генеральский любимчик! Родная душа! Они стакнулись еще при мне. Такой же тупица, как и они все. Он и тогда еще выкидывал номера. Как-то раз…