Знак синей розы
Шрифт:
— Не знаю, — вздохнул полковник. — Не знаю… Нет у тебя, понимаешь…
Он с силой сжал кулак, красноречиво показывая, чего именно не хватает
Вообще упреки сыпались все чаще. Аверьянов помрачнел, осунулся. Он верил Шилейникову и не верил, искал организацию, созданную абвером. Гонял Чаушева на проверки, на перепроверки.
— По-вашему, — сказал однажды Чаушев, — один человек ничего не значит. Все — только по приказу, да?
Полковник личное побуждение не отрицал, но, имея в виду особую важность участка, успокаиваться
— Своим умом, на свой страх… Бывает, да ведь коряво получается. Вон те двое в Валге нашалили с рюкзаками… А велик ли толк? Поймали их, как цыплят.
Спор был, впрочем, теоретический — слова «я все же русский человек» прозвучали, для Чаушева убедительно.
Наконец пришлось признать: против Шилейникова нет ничего, кроме плохой анкеты и скверного характера. Поиск прекратили. Но воцарилась атмосфера неудачи. Невольно ждали новой аварии. Аверьянов ворчал на Чаушева:
— Ты совершил грубую ошибку. Выложил Доршу, что Марта умерла. Зачем? По сути дела, ты сказал ему: лепи, дружок, что хочешь, все равно мы проверить не сможем! Так ведь?
Что мог ответить Чаушев?
Что-то в Чаушеве протестовало против доводов Аверьянова, но логика была на стороне полковника. «А что я сделал? — спрашивал себя Чаушев. — Аверьянов говорит, что взял надо мной шефство. Да, он держит меня при себе, чтобы научить. А я, должно быть, плохой ученик. Да, нет у меня хватки!»
Так рассуждал Чаушев в минуты отчаяния, а оно накатывалось все чаще. Хоть бы одна, самая маленькая находка! Все, что он добывает, либо равно нулю, либо еще больше запутывает. Невезение? Нет, попросту бездарность!
С тоской вспоминал Чаушев товарищей-пограничников, воинскую часть возле Колпина. Зря его отозвали оттуда, зря доверили должность в Ленинграде. Место его там. Бить фашистов — что может быть важнее этого! Да, Чаушев затосковал по землянке, освещенной трофейными стеариновыми коптилками — «плошками Гинденбурга», — по друзьям, по автомату и тесаку полкового разведчика. Виделся и хлеб — пайковая полбуханка, — и кусочек масла.
Наконец настал день, когда Чаушев подал рапорт с просьбой вернуть его в действующую армию.
Некоторое влияние на развязку оказал Митя Каюмов, переводчик, с длинным своим языком. Остановил в коридоре Михаила и начал, захлебываясь, передавать подслушанное. На верхах-де о Чаушеве шел разговор. Аверьянов отозвался сурово: молодой чекист, дескать, подавал надежды, но пока что оправдывает их туго. Слабо закален, мыслит недостаточно реально… Каюмов прибавил, уже от себя, что, по-видимому, там, наверху, решается дальнейшая судьба Чаушева.
— Я тебя предупредил, — закончил младший политрук и отбежал.
— Иди ты к черту! — выпалил Михаил.
— Обиделся? — Каюмов повернулся, искренне огорченный. — Милашка, я же ради тебя… Ты не будь шляпой, одно могу посоветовать. Аверьянов — мужик неплохой. Не Леонардо
— Ладить! — крикнул Чаушев вне себя. — Это твоя специальность со всеми ладить!
Он сразу же, упрямо оберегая ярость, помчался к себе в кабинет и сел писать. Ах, там наверху, за закрытой дверью, решают судьбу? Пускай скажут все в лицо! Или считают, Чаушев трус, Чаушев боится фронта?
«Сознаю свою непригодность на занимаемой должности и неспособность…»
Рапорт ему потом пришлось переделать. Его убедили, что незачем оставлять в «личном деле» такую самокритику навзрыд, как выразился один из старших.
С Ленинградом Чаушев расстался.
9
Я слушаю рассказ моего друга, и передо мной, то сближаясь, то расходясь, как бы два Чаушева — прежний, давних военных лет, и подполковник с жесткой, колючей сединой на висках, примятой роговой дужкой очков.
— Выходка сумасбродная, не правда ли? — говорит он. — Но, мне помнится, я не лгал, не прибеднялся, когда писал. Я бичевал себя, как умеют только в юности, и сделал вывод. Меня, что называется, заело. Нелепый был лейтенантишка.
— Нет, — сказал я. — Парень славный.
— Четверть века прошло! Подумать только! Иной раз кажется, не я, другой кто-то…
— Почему же? Лейтенанта узнать можно.
— Спасибо, — засмеялся Чаушев. — Это похвала или… За одно могу поручиться, я был уверен, что поступаю честно. Я мечтал стать отличным следователем. А меня отец учил: раз не можешь — признайся сам, не трусь. Честно отойди, уступи место другому…
Я поднял глаза к акварели на стене. Художник, земляк Чаушева и приятель, изобразил дом Чаушевых в северном бревенчатом городе. Резные наличники, крылечко, оконце мезонина, желтеющий осенний садик, гроздья рябины, их морозная краснота, уже тронутая первыми холодами. Там, в мезонине, под шум дождя, отменившего прогулки, работу в огороде, Миша Чаушев поглощал приключения Шерлока Холмса. В доме было чисто, тихо. У Чаушевых ненавидели лень, неопрятность, а из добродетелей отец — бухгалтер с безупречной репутацией — превыше всего ставил честность. Честность во всем, в большом и в самом малом, честность перед собой и перед людьми.
— Четверть века! — повторил Чаушев. — Конечно, по глупости я не всегда умел извлекать полезное. Взять Аверьянова… Его гражданская война воспитала. Натиск, размах, — этого не отнимешь. А гибкости не хватало, мешали предвзятости. И до чего же быстро обрастает человек этой пакостью, при нынешних-то темпах жизни! Каждый день, выходит, надо себя драить и суричить, говоря по-морскому… Ну вот, от моих воспоминаний толку для вас мало, верно?
— Наоборот, — заверил я. — Очень интересно.
— Сплошные же неудачи пока что! Ну ладно, полюбите нас черненькими…