Знак синей розы
Шрифт:
— Видите ли, — возобновил рассказ Дорш, — я стучал. Крепко стучал, кулаки отбил. История чудацкая. Понимаете, когда я подошел к двери, мне почудилось, там, в квартире, двое, мужчина и женщина. А может, не почудилось… Я столько думал, что теперь теряюсь. Женский голос был, это точно. А когда я начал бахать, все затихло. Какого черта, думаю! Молочу сильнее. Шаркает кто-то. Женщина. Спрашивает: «Кто там?» Тихо, робко. Наверно, напугал я ее: силенки еще были. Говорю: «Я к Марте Ивановне». Не открывает. «Вы кто такой?» Я докладываю: «Дмитрий, двоюродный племянник». Стоит за дверью, слышно, как дышит, не открывает. «Что вам нужно?» Фу
— То есть?
— От больших ценностей и заскок. Боялась меня, должно быть. Решила, ограбить собираюсь…
— Число не помните? — спросил Чаушев.
— Сейчас прикинем. Из госпиталя я вышел двадцать второго… День, еще день. — Он загибал пальцы. — Двадцать пятого декабря.
— В котором часу?
— Днем. Часов в одиннадцать.
На другой день Марта Ивановна уехала в Токсово. День спустя в дом угодила бомба.
— Вы, значит, допускаете, — спросил Чаушев, — что у нее были драгоценные вещи?
— Отец у нее дай боже! Первый богач в нашем городке. Иван Дорш, миллионер…
— Иван, а не Иоганн?
— Мать у него русская. Отец — тот из немецких колонистов. Мы все, Дорши, от колонистов. Когда-то имели арийскую кровь, — усмехнулся моряк.
И тут открылась перед Чаушевым страница прошлого. Старая, дореволюционная Каховка, сахарный завод, принадлежащий Ивану Доршу. В конце прошлого века Дорш головокружительно богатеет. Завод свой поручает управляющему, сам становится москвичом, покупает особняк, устраивает пышные рауты. Каховка впитывает слухи об удачливом земляке. Ударился будто бы в путешествия, для чего приобрел яхту. Охотится в Африке на львов, комнаты разукрасил мордами зверей-страшилищ, отравленными копьями и даже привез черную женщину. Готовит ему будто африканские блюда, кладет чертовские снадобья и приворожила. С женой миллионер разошелся:
Действительно, жена с дочкой Мартой вернулась в Каховку. Но россказни насчет черной соперницы отметала: Иван Дорш тяжело болен.
Года за три-четыре до революции миллионер умер. Жена получила в наследство только сахарный завод, остальное ушло кредиторам. Похоже, с большим богатством Иван не справился.
Понятно, ни миллионера, ни его жену Дмитрий не помнит. Его родители относились к ним как к однофамильцам, не больше. Ребенком, гуляя с матерью, приникал к узорчатой железной калитке. «Туда нельзя, — говорила мать, — там сад Дорша». Калитку эту открыла для мальчика революция. Мать Дмитрия приютила вдову богача и Марту у себя. В памяти Дмитрия — сильная, рослая девица, которая донимала его заботами — то заставляла до седьмого пота делать гимнастику, то усаживала за книгу, приучала к поэзии. Дмитрий звал ее тетей Мартой и, когда расставались, плакал. Девяти лет он с матерью переехал в Севастополь.
— Ваша мать жива? — спросил Чаушев.
— Она в Архангельске. Меня после мореходки послали на Север.
Одно неясно Чаушеву: с чего вдруг пришло в голову Дмитрию разыскать Марту в Ленинграде? С детства не видел ее, не нуждался в пей никогда…
— Мне мать велела… Она в долгу себя не считает. Доршиха не только за постой платила, а еще подарила моей мамаше кое-что… Нам без отца жилось нежирно…
— Была, значит, связь с Мартой?
— Нет, не было. Чтобы письма писать, так нет. Мамаша узнала от кого-то из каховских, что Марта уехала в Ленинград. А когда я начал плавать…
Дмитрий говорит без запинки, свободно, и все у него связно, убедительно. Мать велела разыскать при случае Марту. Старая ведь уже и, может, одинокая. Стоянки в Ленинграде были короткие, Дмитрий не успевал выполнить поручение. В августе фашисты обстреляли пароход, Дмитрия ранило в ногу, и он застрял в Ленинграде крепко. Наведался в адресный стол, потом на рынке загнал шотландский шарф за полбуханки хлеба и за мороженого леща, чтобы не являться с пустыми руками. Никак не воображал, что тетушка Марта — хоть и двоюродная — встретит так нелюбезно.
— Да, странно, — сказал Чаушев. — Она же возилась с вами когда-то… И она-то вас должна помнить лучше, чем вы ее.
Потом он спросил Дмитрия, известно ли ему, что Марта работала прислугой на улице Пестеля, в семье Литовцевых.
Нет, он понятия не имел.
Странно, очень странно… Правда, по голосу Марта не могла узнать Дмитрия. Да, боялась впустить. Домработница, дочь богача, прячущая у себя фамильные сокровища… В жизни все бывает, конечно. Можно предположить и другое: от голода у Марты помутился разум. Ведь она была очень плоха последние дни, как говорит Зина Литовцева. Случается, голод сильно уродует психику.
А что, если женщина за дверью вовсе не Марта?
Чаушева снова завертела вереница вопросов. Но теперь по крайней мере обозначилась связь между событиями, до сих пор как будто изолированными. Иван Дорш увлекался Африкой, именно он мог подарить или получить в подарок золотого слона. Путешественник Юнкер умер в 1892 году. Допустим, Дорш заказал слона для Юнкера, но передать не успел…
Потом, по пути на электростанцию, Чаушев обдумывал свой доклад Аверьянову. Не упустить ничего важного, покорить полковника железной логикой — и тогда он, Чаушев, снова примется за поиски третьего. Аверьянов не может не согласиться.
Полковника на месте не оказалось. Что ж, это и к лучшему, доклад еще не сложился окончательно. Михаил вошел в турбинный зал. Он радовался чистоте, свету, блеску шахматного, плитчатого пола. Нравилось Чаушеву и ровное, бесстрашное, уверенное гудение машин. Размышлять они не мешали, напротив, словно помогали, поддерживали своим мужественным хором.
Он бродил по зданию, гул то ослабевал, то нагонял, как верный спутник. Два монтера перекуривали у разобранного мотора, и до Чаушева донеслось:
— Эка, нацепила!..
Оба смотрели вслед женщине, той самой, которая несколько дней назад водила Михаила по предприятию.
— А тебе жалко? — раздалось в ответ.
— К чему, ну к чему?.. Не мирное время! Трень, трень, будто люстра!
Чаушев из любопытства подошел, и теперь монтеры смотрели на него. Один молодой, другой постарше. У старшего черты лица мягкие, юные, и седина на висках кажется приклеенной. А у молодого лицо тяжелое, губы изломаны злой усмешкой.
— Вот привязался, — произнес старший. — Носит Рубанская сережки. И пусть на здоровье носит.