Знак синей розы
Шрифт:
— Топтание на месте, — услышал Чаушев. — Но сие не суть важно. Отставить жильцов!
Чаушев опешил.
— Твой профессор… На пушку берет твой профессор. Нету в природе никакого третьего.
Вот так раз! Аверьянов, резная спинка дивана, раскрытый сейф — все завертелось вокруг Михаила. Если нет третьего, значит, все было впустую… Его работа вдруг с жестокой внезапностью оборвалась. Что-то словно лопнуло в нем самом — его охватила противная, отупляющая слабость.
Из последних сил он поймал руками край стола, удержался на ногах. Потянулся к графину. Аверьянов
— Ну, ну, пей давай!
Чаушев пил, слушая, как его зубы стучат о стекло. Он с ужасом подумал, что может снова, как тогда, у входа, упасть в обморок. Аверьянов не любит слабость. Да и кто ее любит? Чаушев сам ненавидит слабость, любую слабость в себе, в ком угодно.
— Не похоже на выдумку, — донеслось до него — Генерал сомнений не высказывал, тем более, видишь, в остальном-то показания немца подтверждаются.
Да, немец, лазутчик… Ночью в Ленинград доставили лазутчика, задержанного на линии фронта. Он пытался проникнуть на Ораниенбаумский «пятачок». Аверьянов сказал все это, наверняка сказал, хотя Чаушев не может вспомнить слов. Сейчас перед Михаилом картина, будто возникшая сама собой, — немец в масхалате, на лыжах, среди сосенок, возле траншеи.
— Садись, Миша, — сказал Аверьянов с неожиданной мягкостью.
Так почему же нет третьего? Каким образом исчез этот субъект, которого Чаушев невольно, не отличаясь бурным воображением, успел наделить и обликом и характером. Крепкий, ловкий, увертливый хитрец! Неизвестно, по какой причине, он представлялся Михаилу еще и поджарым, рыжеватым, с маленькими злыми глазками, смотрящими исподлобья.
— Генерал показал мне его ответы. Фриц лично знает и профессора, и того…
— Нозебуша.
— Да. Не лезет в память, тьфу ты! Фамилия с носом…
Третьего нет. Отправили к нам только двоих. Фриц из того же шпионского центра, из Валги. Он говорит, Беттендорфа и Нозебуша отправили в машине, дали белые халаты, лыжи. Правильно, они пришли по льду, на лыжах. Третьего нет. Хорошо, допустим, так… А некомплектное снаряжение? Нет, не так это просто! Третьего надо было предположить. Если третьего не существует, то у кого же тогда ключ от рации, патроны от пистолета?
— Точно, точно, — кивнул Аверьянов. — Профессор сообразил, на чем ему сыграть. Верно, мы предположили. Мы подкинули ему третьего. Он не растерялся.
— Но все-таки…
— В Валге путали снаряжение. Путали нарочно. Понимаешь, там какие-то самодеятельные саботажники завелись. Наш человек их как-то прохлопал. Не успел вправить мозги.
— Не успел?
— Их повесили недавно.
Следовало ожидать. Затея была дикая, на неминуемый провал. Кто они, эти безумцы? Небось из наших.
— Да, пленные.
Итак, третьего нет. Надо привыкнуть к этому. Полковник уловил состояние Чаушева.
— Скучать мы тебе не дадим, не беспокойся. Я тебя подключаю к себе.
Все равно. Необходимо отвлечься. Избавиться от чувства неудачи. Правда, он, Чаушев, ничуть не виноват, что третьего нет. И тем не менее…
— А со слоном как быть?
— Подождет, — ответил Аверьянов. — Не протухнет.
У Аверьянова заботы более срочные. Он уже давно жалуется, что у него не хватает рук.
— С профессором кончай по-быстрому. Поставь его перед фактом.
— Слушаюсь, — сказал Чаушев.
Он спустился к себе, вызвал Беттендорфа и очень твердо заявил ему, что третьего нет. Вероятно, даже слишком твердо, с ненужной аффектацией. Это оттого, что лейтенант старался скрыть от немца собственные сомнения. Умом-то он принял новость, но только умом…
Первой реакцией Беттендорфа было удивление. Чаушев внимательно смотрел на него и не заметил ничего другого — ни растерянности, ни виноватого смущения.
— Я понимаю нет, — произнес немец. Он все хуже говорил по-русски.
Из Валги послали троих, только не всех сразу. Третий присоединился через два дня, перед самым броском через лед. Он задержался почему-то.
— Однако, — сказал Чаушев, — в ваших прежних показаниях вы об этом умолчали.
— Простите, герр лейтенант… Голова, бедный голова. — И он в знак покаяния поднял обе руки.
Где же правда? Чаушев страдал от невозможности проверить сейчас, немедленно. На всякий случай он велел Беттендорфу рассказать как можно подробнее, где, когда, в какой обстановке примкнул третий.
— О, память-зеро, нуль!..
Тем не менее он вспомнил дом на окраине Пушкина, где состоялась встреча, двухэтажный дом с мезонином. Там был старинный граммофон с трубой, ящики с цветами, оклеенные конфетными бумажками, все очень несовременное. Третьему понравилось. Он сказал, что это настоящая Россия. Там еще была икона, а перед ней висело фарфоровое яйцо на ленточке с надписью: «Христос воскресе». Третий сказал: «Я предпочел бы настоящие яйца, славный омлет со шпигом».
Чаушев слушал долго. Память у Беттендорфа оказалась все же исправной — он припомнил много деталей. Да, именно припомнил, а не выдумал, лейтенант был почти убежден в этом. Простые, заурядные мелочи, вполне естественные. Выдумывают обычно похлеще, сказал себе Чаушев.
Как и прежде, Беттендорф отказался назвать третьего, не дал никаких примет, но Чаушев очень отчетливо видел всю сцену в доме на окраине Пушкина. И третий сделался личностью более конкретной, освободившейся от некоторых условных, плакатных черт. Теперь Михаил уже не видел поджарого злодея с маленькими глазками, хищника — третий рисовался крупным, пухлым детиной, губастым, добродушным обжорой. Превращение открылось Чаушеву внезапно, будто один портрет, уже примелькавшийся, сменился другим.
— Ночью я спал плохо, господин лейтенант. Он, как это сказать, чрезвычайно храпеет. Храпит, да?
Утром, когда их повезли к заливу, третий любовался елочками в зимней одежде и сказал: «Красиво, как сон». А Беттендорф засмеялся.
— Я не имел красивый сон. Когда храпеют… Когда храпят, это не есть красиво.
К концу допроса Чаушев должен был признаться самому себе, что верит немцу, верит в существование третьего. Но соглашаться с Беттендорфом вряд ли целесообразно. Менять позицию тактически невыгодно.