Знаменитые первые слова
Шрифт:
О позднейших работах профессора Эфраима Хакачиника высказаны многие миллионы слов, объединяющихся в полемические атаки, ядовитые потоки и даже выражения злобной ненависти. О нем написаны тысячи и тысячи страниц, в которых его труды и его самого чернят, поливают грязью и подвергают анафеме, и я чувствую, что пришла пора расставить все на свои места. Я также понимаю, что, делая подобные заявления, рискую навлечь на себя гнев многих так называемых авторитетов, но я и так молчал слишком долго. Я должен сообщить миру правду в том виде, в котором узнал ее от своего наставника, потому что только правда, какой бы безумной она ни казалась, может исправить то ложное отношение к личности профессора, которое к настоящему времени сложилось в общественном мнении.
Позвольте
Как аспирант, я был очень близок к профессору Хакачинику И присутствовал при том самом мгновении, когда на свет проклюнулся первый зачаток идеи, которая должна была в конечном счете развиться в прекрасный цветок, стать изумительным открытием и одной из величайших драгоценностей сокровищницы знания человечества. Это произошло солнечным июньским днем, и я должен сознаться, что в тот момент дремал, сидя над скучнейшим (…родил, родил, родил и т. д.) фрагментом одного из свитков Мертвого моря, [1] когда по библиотеке, отдаваясь эхом от обшитых деревянными панелями стен, разнесся хриплый крик, от которого я, вздрогнув, проснулся.
1
Свитки (рукописи) Мертвого моря — обнаруженные в пещерах на западном побережье Мертвого моря документы на древнееврейском, арамейском, греческом и др. древних языках. Значительная часть из них является древнейшими записями древнехристианских текстов.
— Необичан! — снова воскликнул профессор (одним из проявлений его возбужденного состояния было то, что он переходил на сербско-хорватский язык), и еще раз повторил:
— Необичан!
— Что вас так заинтересовало, профессор? — поинтересовался я.
— Послушайте эту цитату… поистине вдохновенные слова. Это Эдвард Гиббон. Он посетил Рим и вот что написал: «Я сидел, погрузившись в размышления. Босоногие монахи пели вечерню в храме Юпитера… Тогда мне впервые пришла в голову мысль о том, чтобы написать историю увядания и гибели этого города».
Разве это не изумительно, мой мальчик? Просто дух захватывает: вот оно, реальное историческое начало этого великого труда; и я словно присутствую при нем. С этого все началось, а потом последовали двенадцать лет и пятьсот тысяч слов, после которых Гиббон, измученный писчим спазмом, нацарапал «Конец» и выронил перо. «История упадка и разрушения Римской империи» была завершена. Великолепно!
— Великолепно? — переспросил я, все еще не понимая, в чем дело. В моей голове продолжало грохотать перечисление родословия ветхозаветных праотцев.
— Болван! — зарычал он и добавил несколько слов на древневавилонском (из тех, которые можно привести в современном журнале только без перевода). Неужели у вас нет никакого чувства перспективы? Разве вы не понимаете, что каждое великое событие, происходящее в этой вселенной, должно начинаться с какой-нибудь мелочи, можно сказать, ерунды?
— Это довольно банальное наблюдение, — заметил я.
— Имбецил! — пробормотал он сквозь стиснутые зубы. — Вы не понимаете величия концепции! Могущественная секвойя, упирающаяся вершиной в небеса, со стволом столь толстым, что сквозь него проходит тоннель, по которому проезжают автомобили, этот голиаф лесов был некогда свежепроклюнувшимся из земли кустиком с одним-единственным листочком, возле которого даже самая крохотная собачонка не пожелала бы задрать лапку. Неужели эта концепция не кажется вам изумительной?
Чтобы он от меня отстал, я пробормотал что-то невнятное, дескать, вовсе нет, и как только профессор Хакачиник отвернулся, вновь погрузился в дремоту, начисто забыв об этом кратком разговоре на много дней, и вспомнил о нем лишь гораздо позже, когда получил записку, которой профессор вызывал меня к себе домой.
— Посмотрите-ка сюда, — сказал он, указывая на некий прибор с роскошным набором кнопок и верньеров, находившемся в вызывающем противоречии со сделанным из плохо оструганных дощечек корпусом.
— Потрясно! — с энтузиазмом воскликнул я. — Вместе послушаем финальный матч чемпионата мира.
— Stumpfsinnig Schwein! [2] в ярости прорычал он. — Это вовсе не обычный радиоприемник, а мое изобретение, воплощающее принципиально новую научную концепцию, мой темпоральный психогенетический звуковой детектор — для краткости ТПЗ. Используя теоретические предпосылки и технические знания, которые пока что находятся вне пределов ваших рудиментарных мыслительных способностей — так что я не стану делать попыток все это растолковать, — я построил мой ТПЗ для того, чтобы слышать голоса, звучавшие в прошлом, и усиливать их до такой степени, чтобы их можно было записать. Слушайте и восхищайтесь!
2
Stumpfsinnig Schwein — тупоумная свинья (нем.)
Профессор включил устройство, несколько минут поиграл с регуляторами, после чего из громкоговорителя послышались резкие звуки, которые можно было с одинаковым успехом приписать и человеку и животному.
— Что это было? — спросил я.
— Протомандарин конца тринадцатого столетия до нашей эры, — пробормотал он, принявшись снова крутить настройки, — но это всего лишь праздная болтовня насчет урожая риса, южных варваров и так далее. В этом заключается основная трудность: мне приходится выслушивать немыслимое количество подобной дребедени, прежде чем я случайно натыкаюсь на подлинное известие о начале и получаю возможность записать эти слова. Мне пока что удалось лишь это — и все же бесспорный, колоссальный успех! — Он с силой хлопнул ладонью по пухлой стопке коряво исписанных листов, возвышавшейся на столе. — Да, это мои первые успехи. Они еще фрагментарны, но убедительно показывают, что я нахожусь на верном пути. Я проследил множество важных событий вплоть до их зарождения и сделал записи тех самых слов, которые инициаторы событий произнесли точно в момент начала. Конечно, переводы достаточно грубые и в весьма разговорном стиле, но все это может быть исправлено позднее. Положено начало моему изучению начал.
Увы, тогда я покинул общество профессора — мне очень хотелось послушать трансляцию с футбольного матча — и должен с величайшим сожалением признать, что это был последний раз, когда я, и вообще кто-либо, видел его живым. Листы бумаги, о которых он говорил с таким восторгом, были восприняты научным сообществом как бред больного сознания, их истинного значения никто не понял, и они были отвергнуты и забыты. Мне удалось сохранить некоторые из них, и теперь я представляю их публике, которая сможет вынести верное суждение об их реальной значимости. Несмотря на свою фрагментарность, они проливают яркий свет знания на многие исторические эпизоды, которые доселе скрывались в густом мраке веков.