Знамя девятого полка
Шрифт:
Стенка уже кончалась, впереди открылась узенькая полянка-просека, уходившая в гору, и нужно было пройти ее побыстрей. Но, поравнявшись с верандой, Фридрих Бергстрем вдруг предостерегающе поднял руку и присел под эту спасительную зеленую стенку. Беглецы, как его сдвоенная тень, упали на подстриженный газон возле хвойного кустарника.
Было слышно, как захлопали двери и хлопотливые совсем молодые шаги прогремели где-то в глубине высоких и светлых комнат этого распахнутого настежь, легкого и устремленного ввысь дома, и
Высокий, худой, вислоусый, с головой странной и замечательной архитектуры, стоял он в трех шагах от беглецов, не подозревая, что его разглядывают в упор.
Лоб профессора, большой, квадратный, нависал над нижней частью лица.
– Та-тим, та-тим, та-тим…– глядя куда-то через головы беглецов, пропел профессор, и Иван даже успел удивиться – неужели это у маститого скандинава такой жизнерадостный, молодой и сильный голос? Не вышел ли вслед за ним на веранду кто-то еще, невидимый?
Бергстрем, придвинувшись вплотную, шепнул на ухо Шмелеву по-немецки:
– Вот он какой. Это судьба, что ваши пути сошлись. Во всяком случае, приличную штатскую одежду мы у профессора достанем. А видеть вас ему совсем не обязательно.
– Конечно. Это будет спокойнее и для него самого.
Нет, этот необычный скандинав меньше всего был похож на предателя.
В расстегнутом жилете стоял он на своей высокой веранде и гудел что-то бравурное, улыбаясь закатному солнцу.
– Фрекен Ингеборг! – прерывая свое песенное приветствие вечернему светилу, вдруг позвал профессор Стаксруд.
Веснушчатая, рыжая и сухая, как ржаная галета, женщина сразу появилась за его плечами и совсем мужским голосом доложила, что ванна готова. Еще до перевода Иван понял это по двум мохнатым полотенцам, переброшенным через ее жилистую и тоже совсем мужскую руку.
– У него до черта приживальцев, но народ все как будто бы безвредный,– шепотом и, по-видимому, не совсем точно перевел Шмелев слова Фридриха Бергстрема.
А старик рассеянно кивнул мужеподобной фрекен и вдруг заходил по веранде, точно метрономом отбивая худым длинным пальцем в такт чему-то звучащему в его душе.
– Пал Николаич, чего же он не идет мыться?
– Ну ведь сказано же тебе – музыкант. Вероятно, сочиняет музыку.
…Солнце уже отплавило в золото, в бронзу столетние сосны на пригорке, и прямые четкие тени их стволов, вытянувшись, перебежали через всю полянку, а профессор все не уходил с веранды.
Высокий пюпитр на черной журавлиной ножке, вынесенный из дому каким-то верзилой в клеенчатом фартуке, теперь стоял перед профессором, и он, то карандашом отсчитывая такты, то гудя что-то песенно-веселое, размашисто, быстро писал в широкой нотной тетради.
Низкий закатный луч ударил прямо в большое окно, прорубленное сбоку веранды на одном уровне с глазами беглецов, лежавших на косогоре, и за саженными стеклами стало видно часть профессорского жилья – солнце словно сразу убрало целую стену.
Вырезанные из темного дуба бекасы и вальдшнепы вытягивали свои граненые игольчатые носы из ягдташей охотничьих резных скульптур на стенах, и бронзовый круглый барельеф чьей-то гладко причесанной головы висел над десертным столиком и низеньким диваном в углу комнаты.
– Ваш король? – деловито кивнул на барельеф капитан-лейтенант Шмелев.
В глазах Бергстрема метнулся веселый огонек. О, эти милые чудаки русские совсем не представляют себе Норвегии Олафа Стаксруда!
– Нет, это покойный Улав Кюре Грепп, бергенский учитель, коммунист, друг юности нашего профессора.
На часах возле дома стояли прямые старые сосны севера. Вокруг было полнейшее безлюдье, и все здесь, по-видимому, звучало не для посторонних ушей.
Империя ефрейтора – «третий райх» еще не шагнул под эту стрельчатую кровлю, крытую яркой черепицей.
Здесь безраздельно властвовала музыка. Раскрытые нотные тетради открывали закатным сумеркам упорядоченный ритмом, взволнованный и живой мир звуков. Небольшая изящная головка виолончели выглядывала из-за могучей спины концертного рояля, смычки благородно и наивно, точно рыцарские шпаги, скрещивались над девичьими фигурками скрипок. Весь всесильный и хрупкий арсенал гуманизма, многообразный и тонкий мир струн и легкого певучего дерева тесно и горячо обступал каждого ступившего за дверь этой необычной комнаты.
И Шмелев и Корнев, глядя на удивительную картину большого окна, показанную им закатным солнцем, чувствовали, что кровавые потемки Догне-фиорда кажутся отсюда бредом, горячечной выдумкой.
– Крепко старик живет…– убежденно сказал капитан-лейтенант и глубоко вздохнул.
Еще чьи-то шаги раздались в глубине дома. Девушка вышла на веранду, легко постукивая каблучками, что-то негромко напевая, высокая и стройная, сама как хорошая песня.
– Дочь профессора. Дагни,– пошевелились губы Бергстрема, и Иван почувствовал, что ему вдруг расхотелось пить и он уже нисколько не жалеет о том, что они всего на одну минуту опоздали перебежать полянку перед дачей Стаксрудов и вот теперь должны, как лазутчики, лежать под чужими окнами до тех пор, пока профессор не уберется в комнаты.
У Дагни были синие глаза и бронзовые с отливом в червонное золото Елкины косы, знакомым строгим венцом уложенные вокруг головы.
Иван зачарованно смотрел на тонкие руки молодой норвежки, музыкальные руки дочери своего отца, несомненной пианистки. Он решил сразу – играла она. Слишком уж юн и чист был аккорд, поразивший его на лесной тро-линке перед дачей.
А Дагни легко подошла к пюпитру и вопросительно взглянула на отца. Он разрешающе качнул своими седыми кудрями, и девушка, осторожно поставив на пюпитр локти, углубилась в чтение нотной тетради.