Знание и Мудрость
Шрифт:
II
3. Какова самая поразительная особенность того, что есть у св. Фомы Аквинского самого высокого, самого божественного, самого действенного, какова самая поразительная особенность святости святого Фомы? "Для его святости характерно то, что св. Павел называет sermo sapientiae*^, а также единство двух видов мудрости -врожденной и приобретенной..."' Скажем, что святость святого Фомы есть святость разума, и я хотел бы суметь показать существо реальности, содержащейся в этих словах.
Философия св. Фомы, не только лучше, чем какая-либо другая, отстаивает права и достоинство разума, утверждая его примат, врожденное превосходство перед волей, собирая под своим светом все иерархически
219
милосердие, его восхваление Иисуса совершается и сияет на вершине духа, в той жизни разума, о которой Аристотель сказал, что она лучше человеческой жизни, там, где действия человека граничат с действиями чистых форм. И именно оттуда изливается все в волнах света, вплоть до самых скромных возможностей сотворенного бытия. Поймем в этом смысле имя Doctor angelicas,') столь справедливо присвоенное Фоме Аквинскому в весьма отдаленные времена. Св. Фома в этом смысле являет высочайший образец чистого интеллектуала, потому что интеллект - это его преимущественное средство служения Богу и любви к нему, потому что интеллект - это его жертва на алтарь восторженного поклонения Богу.
Его основной труд, который хорошо известен, по одобрению и ободрению, да что я говорю, по настоянию со стороны Папства определен на видное место в мире христианского сознания, обогащая его, совершенствуя и очищая от всего ненужного и вводя в него Аристотеля и всю естественную мудрость тех философов, которых Тертуллиан называл поденщиками славы. За это св. Фоме пришлось вести весьма суровую битву. Ибо если есть между Аристотелем и Евангелием, между человеческой мудростью, возросшей на почве Древней Греции, и откровением, снизошедшим с небес Иудеи, предустановленное согласие, которое само по себе является замечательным знаком, то, чтобы осуществить это согласие, чтобы претворить его в дело, торжествуя над препятствиями, воздвигаемыми несовершенной природой человека, нужна была не только зрелость цивилизации в эпоху св. Людовика**', нужна была также вся сила великого Немого Сицилийского Быка***'. Как это хорошо понимал Паскаль, мы впадаем в ошибку прежде всего именно из-за ограниченности нашего интеллекта, потому что мы не умеем охватывать одновременно истины, которые кажутся противоположными, а на самом деле дополняют друг друга. "Исключение" одной из них является "ересью" и вообще - ошибкой. Так называемые августинианцы XIII в., привязанные к писаниям их учителя, смешивавшие формальные объекты веры и разума, метафизической мудрости и мудрости святых, короче говоря, склонные к тому, что сегодня назвали бы
220
антиинтеллектуализмом, что же они делали, в конце концов, если не отказывали в правах истине естественного порядка? Позже мы увидим, как эта тенденция привела к явной ереси Лютера с его нечеловеческой ненавистью к разуму. Аверроисты, фанатично преданные Аристотелю, искаженному арабами, не признававшие подлинного света и верховной власти веры и богословия, короче, склонные к рационализму, отказывали в правах сверхъестественной истине. И мы знаем слишком хорошо, куда эта тенденция должна была привести. Св. Фома сокрушал и тех, и других, и еще будет сокрушать, так как битва продолжается. И одновременно он закреплял с помощью определенных принципов рациональную основу того разделения и того согласия между сферами естественного и сверхъестественного, которые католической вере дороже зеницы ока и важнее для жизни мира, чем движение небесных светил и смена времен года.
Но эта битва на два фронта, против аверроистов и против устаревшей и отсталой схоластики, этот гигантский труд по внедрению Аристотеля в католическое сознание суть всего лишь проявления и знаки невидимой внутренней борьбы, еще более масштабной и поразительной: собственное творчество св. Фомы, труд, к которому он был приставлен самим Господом, состоял в том, чтобы верно направить
Эти соображения позволяют нам, как мне кажется, увидеть нечто таинственное в самом призвании св. Фомы, весьма удивительном призвании, как было не раз отмечено. Ибо св. Фома, чтобы ответить на зов Бога, должен был оставить не светскую жизнь, а уже монастырь, не мир, а Монте-Кассино**. Это не то, что Церковь называет посрамлением светского платья, ignominia saeciilaris habitus, он оставил священные одежды бенедиктинцев**',
221
чтобы переодеться в белые одежды ордена св. Доминика*'. Он не покидал погибельный мир ради самосовершенствования, а переходил с одного уровня самосовершенствования на другой, более трудный. Он должен был оставить дом св. Блаженного Бенедикта, у которого он, маленький облагав черной рясе, пожертвовавший свое имущество монастырю и живший в нем, прошел двенадцать степеней смирения2 и у которого он, ослепший Доктор, завершивший свой труд, попросит приюта перед смертью. И зная, что такова воля Господня, он настаивает на своем уходе со всем упорством своей несгибаемой воли.
Братья, мать, тюрьма, хитрость, насилие - ничто не властно над ним. Зачем такое упорство? Он должен был жить делами своего Отца. Что такое Бог? Он должен научить нас шаг за шагом постигать дела божественные. И это то, о чем не могла слышать графиня Теодора****.
На небесах св. Доминик просил за него св. Бенедикта, потому что Слово Божие просило св. Доминика заботиться о христианском сознании. Св. Фома должен служить разуму, но так, как священник служит твари Божией. Он должен его учить, крестить, питать от Тела Господня, он должен праздновать брак Разума и Агнца. На белом камне, куске пемзы, который ему дали, чтобы утирать губы, он написал: истина.
Св. Фома - это, собственно говоря и прежде всего, апостол разума, и это первый довод в пользу того, чтобы рассматривать его как апостола нашего времени.
4. Второй довод - это то, что можно было бы назвать абсолютным господством истины в его душе и в его трудах, из чего вытекают три следствия: безупречная чистота его интеллекта, совершенная логическая строгость в сочетании с гармонией его учения и совершенным повиновением реальной действительности. Конечно же, каждый философ и каждый богослов жаждет истины. Но каждый ли жаждет ее с такой исключительной горячностью? Разумеется, существуют и индивидуальные претензии, и всяческие пороки, самолюбие, любопытство, тщетное желание новизны и оригинальности ради них самих, которые столь часто вредят исследованию. Но и кроме того, разве не бывает так, что
222
желая истины, философ направляется также в другую сторону? В действительности бывает довольно редко, когда Единственная Истина поднимает его к вершинам разума. Гигантские звезды, другие трансценденталии смешивают свое притяжение с ее притяжением и отвлекают мысль, отклоняют ее. И возникает серьезный беспорядок, ибо наука как таковая может управляться только тем, что истинно. Нет ли в глубине платонизма, в его отношении к метафизике, или в глубине учения Дунса Скота, в его отношении к богословию, некой тайной зависимости Красоты или Добра от Истины, Любви от Знания? У других здесь в игру вступают более земные мотивы: соображения удобства, легкости, приспособления к эпохе или к потребностям преподавания, а в более общем виде -к слабостям человеческой природы; сюда еще можно добавить плохо сдерживаемое беспокойство о практических последствиях, например, заботу о соблюдении компромисса между противоположными мнениями, принимаемую за мудрость, а на самом деле состоящую в поисках medium virtutis, золотой середины, между ошибкой и истиной, как между двумя противоположными пороками. Так истины приуменьшаются сынами человеческими.