Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Бечхофер служил, как и Анреп, в Indian House. Там же состоял на службе Вадим Гарднер (полное имя — Вадим Данилович де Пайва Перера Гарднер) — член Цеха поэтов в последний год его существования, сын русской писательницы (урожденной Дыховой) и гражданина Северо-Американских Соединенных Штатов, латиноамериканца родом. Гумилев так характеризует лондонскую жизнь этого своего петербургского знакомого в письме к Ахматовой: «…Проводит время исключительно в обществе третьеразрядных кокоток и презирает Лондон и все английское — этакий Верлен».
Кроме Бечхофера, акмеисты сталкивались с еще одним британским специалистом по России, переводчиком Джоном Курносом. Однако последний оказался, по словам Гумилева, «безызвестным графоманом» [134] . «Но есть другие хорошие переводчики, которые займутся русской поэзией» (из того же письма Ахматовой). Вероятно, имеется в виду Морис Беринг, позднее
134
Это не совсем так: Джон Курнос (Kournos), американец русского происхождения, был другом Паунда и Олдингтона и печатался в весьма престижных британских изданиях.
Через Бечхофера Гумилев начал знакомиться с английскими поэтами. У него должно было найтись немало точек соприкосновения с теми из них, кто, подобно ему, стремился к «экономии слов» и интересовался китайской культурой. Как указывает Э. Русинко, Гумилев мог знать о Паунде и имажизме из статьи З. Венгеровой в журнале «Стрелец» (1915, № 1), хотя эта статья, озаглавленная «Английские футуристы», могла лишь дезориентировать его. С другой стороны, Гумилев мог найти близкие себе черты в творчестве поэтов противоположной школы — «георгианцев»; судьба их вождя Руперта Брука, тоже ушедшего добровольцем на войну и умершего — как Байрон! — в полевом госпитале на одном из островов Эгейского моря, должна была его взволновать. В каких пределах он знал в это время английский? Скорее всего, на корабле он усиленно занимался языком, пытаясь восстановить в памяти былые самостоятельные штудии в Слепневе и позднейшие университетские уроки. После двух недель жизни в Лондоне он в письме Лозинскому сообщает: «По-английски уже объясняюсь, только понимаю плохо». По-видимому, разговорный английский он так толком и не освоил (везде, где можно, он старался переходить на французский), но, несомненно, более или менее свободно читал на этом языке и с английской поэзией мог знакомиться в оригинале.
Но отзывы знакомых создали у него предубежденное представление о современных английских поэтах («Все в один голос говорят, что хороших сейчас нет и у большинства обостренные отношения» — из письма к Ахматовой). Тем не менее он посещает самого значительного англоязычного лирика той поры — Уильяма Батлера Йейтса, которого он называет «английским Вячеславом».
Сходство Йейтса, великого мифотворца и единственного настоящего символиста в британской поэзии, с Вячеславом Ивановым усиливается еще и тем, что Йейтс как раз в 1917 году купил свою Башню — «Тур Баллили», правда, не в центре Лондона или Дублина, а в чистом поле, среди ирландских вересковых равнин. Сходство усугублялось и женитьбой Йейтса (тоже как раз в 1917 году) на дочери его многолетней возлюбленной Мод Ганн. Йейтс, ирландец (соотечественник Гондлы!) и страстный патриот своего острова (и притом — протестант, что придавало его патриотизму особенно трагический характер), возразил бы против определения «английский». Трудно сказать, о чем шел разговор в его доме в день, когда Гумилев нанес ему визит. Недавно, на Пасху 1916 года, отгремел кровавый ирландский мятеж, и Йейтс воспел его. Если бы Гумилев знал эти стихи, они должны были бы ему понравиться, эти и ныне знаменитые строки о вождях мятежников, четырех заурядных людях, ставших героями, потому что — terrible beauty is born: ужасная красота родилась.
В момент встречи с Гумилевым Йейтсу было 52 года, и ему еще предстояло написать свои лучшие стихи. Гумилев вывезет из Англии его книжку, по которой спустя четыре года переведет (или по крайней мере начнет переводить) раннюю пьесу Йейтса «Графиня Кэтлин» и которую подарит весной 1921-го Наталье Залшупиной, сотруднице издательства «Петрополис».
В интервью New Age Гумилев называет имя Йейтса и еще двух английских поэтов. Первый — A. E., Альфред Э. Хаусмен, профессор-латинист, печатавший лирические стихи под литерами. У Гумилева сразу же должна была возникнуть ассоциация с поэтом Ник. Т-о. Но стихи Хаусмена ничем не похожи на поэзию Анненского; его «Шропширский парень» (Гумилев в Лондоне купил и эту книгу) — аскетически простая и лаконичная лирика, проникнутая фольклорными мотивами. Казалось бы, нет ничего более далекого от поэтического мэйнстрима XX века, а между тем у себя на родине Хаусмен уже столетие — один из любимых поэтов. В числе трех названных Гумилевым авторов, что примечательно, нет Киплинга (мода на него в Англии уже прошла, в России еще не началась), но есть его антипод — Честертон. В России его знали только по «Человеку, который был четвергом» (роман был переведен перед самой войной). «Мне обещали устроить встречу с Честертоном, которому, оказывается, за сорок и у которого около двадцати книг. Он пишет также и стихи, совсем хорошие».
Гилберт
Неизвестно, в какой мере Гумилев представлял себе политические и культурологические идеи Честертона — его страх перед Востоком, ненависть к богеме, мелкопоместный консерватизм и феодальный социализм. В контексте того, что мы знаем о встрече двух писателей, это достаточно любопытно. Описание встречи сохранилось в мемуарах английского классика. Встреча произошла в доме леди Джулиет Дафф, и в разговоре участвовал Хилар Беллок — друг Честертона, знаменитый консервативный мыслитель и поэт-юморист.
Анекдот о том, как мы с мистером Беллоком настолько увлеклись беседой, что не заметили воздушного налета… не лишен оснований…
Майор Морис Беринг… привел какого-то русского в военной форме. Последний говорил без умолку, несмотря даже на попытки Беллока перебить его — что там какие-то бомбы! Он произносил непрерывный монолог по-французски, который всех нас захватил. В его речах было качество, присущее его нации, — качество, которое многие пытались определить и которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла. Он был аристократом, землевладельцем, офицером одного из блестящих полков старой армии — человеком, принадлежащим во всех отношениях к старому режиму. Но было в нем нечто, без чего нельзя стать большевиком, — нечто, что я замечал во всех русских, каких мне приходилось встречать. Скажу только, что, когда он вышел в дверь, мне показалось, что он вполне мог бы удалиться и через окно. Он не коммунист, но утопист, причем утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его практическое предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он торжественно объявил нам, что и сам он поэт. Я был польщен его любезностью, когда он назначил меня как собрата-поэта абсолютным и самодержавным правителем Англии. Подобным образом Д’Аннунцио возведен был на итальянский, а Франс — на французский престол… Он уверен в том, что, если политикой будут заниматься поэты или, по крайней мере, писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык. Короли, магнаты или народные толпы способны столкнуться в слепой ненависти, литераторы же поссориться не в состоянии. Примерно на этом этапе нового социального устройства я стал различать звуки за сценой (как обычно пишут в ремарках), а затем вибрирующий рокот и гром небесной войны. Пруссия, подобно Сатане, извергала огонь на город наших отцов, и что бы там ни говорили против нее, поэты ей не управляют. Разумеется, мы продолжали беседу… Мне трудно вообразить более удивительные обстоятельства собственной смерти, чем эту сцену в большом доме в Мэйфере, когда я слушал безумного русского, предлагавшего мне английскую корону.
Как известно, сходные идеи Гумилев развивал и позднее — в Петрограде в дни военного коммунизма. Но кто, следуя подобной логике, должен был бы возглавить Россию? Ее крупнейшим и самым знаменитым поэтом был на тот момент автор «Двенадцати». Гумилев, возможно, претендовал бы на роль главнокомандующего или военного министра (и имел бы на это все права, так как в ноябре 1917-го указом Совнаркома на эту должность был назначен прапорщик Крыленко). По одному из апокрифов, в августе 1921 года на вопрос следователя о своей предполагаемой должности в случае успеха заговора Гумилев ответил: «командующий Петроградским военным округом»… (Напомним, как кончается «Гондла»: королем Ирландии избран «вольный бард», и его сын, всеми презираемый поэт-горбун, оказывается законным наследником престола.)
Так или иначе, «берег туманный Альбиона» Гумилев покидает в отличном настроении. Он полон планов: после войны гиперборейские книги можно будет печатать в Англии: бумага и типографские расходы там не в пример дешевле. «Я чувствую себя совершенно новым человеком, сильным, как был, и помолодевшим, по крайней мере, на пятнадцать лет…» — пишет он Лозинскому. В таком настроении он отправляется в Париж. Он предполагает ехать в Салоники через Францию и Италию. Для этого он специально запасся рекомендательными письмами к итальянским писателям — в том числе к Джованни Папини.
3
Однако тем временем с родины приходили вести все более тревожные. Временное правительство теряло власть над страной, армия разлагалась, положение на фронте становилось катастрофическим; 3 (15) июля произошла первая попытка большевистского путча.
Письма Ахматовой из Слепнева к Срезневским хорошо характеризуют ее настроение и окружающую обстановку.
22 июля:
Мужики клянутся, что дом (наш) на их костях стоит, выкосили наш луг, а когда для разбора этого дела приехало начальство из города, они слезно просили: «Матушка барыня, это в последний раз». Тоже социалисты!