Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Лучшее из созданного Гумилевым в Париже — это все же не стихи «к синей звезде», а философская лирика из «Костра»: «Прапамять», «Творчество», «Природа». Последнее стихотворение принадлежит, на наш взгляд, вершинным шедеврам автора; без него немыслима хорошая антология русской поэзии XX века. Лишь в «Огненном столпе» есть у Гумилева несколько вещей такого же уровня. Именно в «Костре» формируется то, что можно назвать стилистикой зрелого Гумилева: сочетание жесткой риторической конструкции текста, внятности изложения и даже конкретности деталей («скачка каких-то пегих облаков») — с фантастическим, бредовым, сновидческим основным образом.
Рисунок Гумилева и автограф иронического хокку в альбом Н. Э. Радлова, 1917 год
Одновременно
Все это, однако, не исчерпывало литературную жизнь Гумилева в Париже в 1917 году. Несомненно, он встречался и с французскими писателями. Одоевцевой он говорил, что «чаще других» встречался с Моррасом [139] . По утверждению Адамовича, мэтр рассказывал ему, что в Лондоне он «целый вечер проговорил с Честертоном», а в Париже «Андре Жид ввел его в лучшие литературные салоны». Но «в сравнении с довоенным Петербургом это было несколько провинциально». Однако если подробности встречи Гумилева с Честертоном нам известны, то про его общение с классиком французской литературы по сей день мы не знаем ничего, кроме этого глухого свидетельства. Которому нет оснований особенно доверять… Если верить Адамовичу, Гумилев рассказывал о встречах и с Киплингом, и с Габриэлем Д’Аннунцио, которым якобы правил стихи. Вероятно, в данном случае Георгий Викторович опустил сослагательное наклонение. Но вообще-то в своих литературных мемуарах он врет не меньше, чем его друг Георгий Иванов, только не из любви к процессу додумыванья и досочинения прошлого, как тот, а по равнодушию к презренной истине факта.
139
Примечательное свидетельство! Шарль Моррас (1868–1952), неоклассик в искусстве и пламенный националист в политике, основатель Action francaise, начинал свою деятельность как активный антидрейфусар, а закончил как один из ближайших сподвижников Петена. Умер он вскоре после выхода из заключения.
5
Однако из России приходили вести странные: о свержении Временного правительства и о захвате всей власти Советом, о разгоне новоизбранного Учредительного собрания, об установлении диктатуры партии большевиков во главе с Лениным, о начале сепаратных переговоров с Германией. Переварить и осмыслить все эти новости было трудно. Для Гумилева они означали прекращение его службы, а значит, и жалованья.
Вновь возникает «персидский» проект, увлекавший поэта годом раньше. Английской армии на Персидском фронте, а точнее — в Месопотамии требовались офицеры-добровольцы. Благодаря подрывной деятельности Лоуренса там, в глубине Османской империи, как раз закипела хорошая кашица, и по сей день не перекипевшая. Русский военный агент в Англии с доблестной фамилией Ермолов вел по этому поводу переговоры с Занкевичем (а не со вздорным Игнатьевым). Всего было 26 вакансий, в том числе 16 — для кавалеристов. Правда, в основном они заполнялись русскими офицерами, находившимися в Англии.
26 декабря (8 января) Гумилев подал Раппу новый стихотворный рапорт:
Наш комиссариат закрылся, Я таю, сохну день от дня, Глядите, как я истомился, Пустите в Персию меня!Завершается стихорапорт, как выразился бы Северянин, строфой, свидетельствующей
28 декабря (10 января) Занкевич «настойчиво ходатайствовал» перед Ермоловым о «зачислении на вакансию, а если таковые уже разобраны, то об исходатайствовании таковой перед Английским правительством для прапорщика Гумилева… Прапорщик Гумилев отличный офицер, награжден двумя Георгиевскими крестами и с начала войны служит в строю. Знает английский язык». Через два дня вопрос был решен положительно.
Гумилеву выплачивают жалованье по апрель и отправляют (15 января нового стиля) в Англию. Но тут обнаруживается, что для дальнейшего странствия нет денег. Занкевич соответствующих средств не выделил, так как у него их просто не было. Финансы русской военной миссии в Париже находились в руках Игнатьева, который сотрудничать с другими русскими военными чинами за границей отказывался. Десять лет он жил разведением шампиньонов, истово храня казенные деньги, а по установлении Францией дипломатических отношений с СССР передал их (деньги, а не шампиньоны) в полпредство. За это он не только получил советское подданство, но и был принят на службу — правда, не по военно-дипломатической части, а в торговое представительство СССР.
22 января Ермолов пишет Занкевичу:
Неудовлетворение Вами прапорщика Гумилева проездными и подъемными деньгами признаны англичанами как отсутствие Вашей рекомендации, поэтому командирование его в Месопотамию они отклонили. За невозможностью откомандирования его обратно во Францию отправляю его первым пароходом в Россию.
На сей раз отправки в Россию удалось избежать. Анреп устроил Гумилева на службу в шифровальный отдел Русского правительственного комитета. Старый поэт К. Льдов (Константин-Витольд Николаевич Розенблюм), ранний декадент, в каком-то смысле сподвижник молодых Мережковского и Минского, познакомившийся с Гумилевым в Париже, писал ему: «Мы рады, что Вам удалось пристроиться в Лондоне… Консульство даст Вам возможность продержаться до неизбежного переворота» [140] . Но Гумилева не привлекала канцелярская служба в иностранном комитете уже не существующего правительства.
140
См. у Е. Е. Степанова.
Нельзя не подивиться и тому, что за две недели летом 1917 года Гумилев завел столько литературных знакомств в «королевской столице», а два с половиной месяца в 1918 году прошли в этом смысле бесследно. Видимо, поэт чувствовал, что очередной — уже четвертый — круг жизни заканчивается так же, как и предыдущие: все, что удалось выиграть, завоевать, заслужить, исчезло. На сей раз — по вине грандиозных и неподвластных человеку исторических событий. Все надо начинать сначала… Разговаривать ни с кем не хотелось, затевать планы было поздно или рано.
В марте 1918-го решение принято. Гумилев больше не собирается ждать «переворота» и становиться эмигрантом. В конце концов, Совет народных комиссаров и Временное правительство, Ленин и Керенский из прекрасного далека, да еще для такого политически эксцентричного человека, как он, отличались, вероятно, мало [141] . Конечно, Брестский мир должен был Гумилева шокировать, но не настолько, чтобы помешать возвращению на родину.
Видимо, некоторое время ушло на улаживание формальностей. Дипломатические отношения с Советской Россией еще сохранялись. В посольство вместо просвещенного и любезного К. Д. Набокова, брата политика и дяди писателя [142] , временно исполнявшего обязанности российского представителя, въехал эмигрант-большевик М. М. Литвинов, будущий наркоминдел. Тем не менее визу на въезд в Россию Гумилев у него получил.
141
Или все же отличались? «Керенский — какая тема для трагедии лет через пятьдесят!» — обронил Гумилев как-то Георгию Иванову. Злосчастного «кратковременного вождя», чья судьба казалась большинству темой скорее не трагедии, а фарса, воспел Мандельштам — правда, при ложном известии о его гибели. «Благословить тебя в далекий ад сойдет стопами легкими Россия». Но к этой трагедии уж в полной мере оказалась применима формула Бродского: гибнет не герой, а хор.
142
Гумилев общался с ним в 1917 г. — между прочим, напомнил о «хорошенькой дочке» его старого друга Н. Ф. Арбенина. «Да, какие-то дети были», — небрежно ответил К. Д. Набоков, «к женщинам равнодушный», как сказано в «Других берегах».