Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Впрочем, судя по записям Лукницкого, Гумилев прочитал письмо Модильяни уже после возвращения Ахматовой из Парижа (или во время ее пребывания там): «По возвращении из Парижа А. А. подарила Н. С. книгу Готье. Входит в комнату — он белый, сидит, склонив голову. Дает его письмо…»
О парижских встречах Ахматовой и Модильяни мы знаем из ее воспоминаний, полных аристократизма и изящных недоговоренностей… «Ромео и Джульетта в исполнении особ царствующего дома», — как почтительно сострил Бродский.
Он никогда не рассказывал новелл о предыдущей влюбленности (что, увы, делают все). Со мной он не говорил ни о чем земном. Он был учтив, но это было следствием не домашнего воспитания, а высоты его духа.
…В дождик…
Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома — эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате. Они погибли… в первые годы революции. Уцелел тот, в котором меньше, чем в остальных, чувствуются его будущие «ню»…
Каковы бы ни были детали отношений «Анны и Амадео» — «полуброшенная новобрачная» достаточно отомстила мужу за месяцы, которые он провел в Абиссинии. Можно лишь вообразить себе, какие картины рисовало его ревнивое воображение… Хотя «устраивать сцены» он себе никогда бы не позволил.
Между прочим, Модильяни именно в этот период был увлечен африканским и египетским искусством. Он рисовал Ахматову в костюме египетской царицы и в африканских бусах. С Гумилевым, который привез эти бусы из своего путешествия, у «пьяного чудовища» (или «особы царствующего дома») хватило бы при иных обстоятельствах тем для разговора.
Тем временем Гумилев проводил время в Слепневе. Свои чувства к усадьбе он откровенно излил еще в «Жемчугах»:
Мне суждено одну тоску нести, Где дед раскладывал пасьянс И где влюблялись тетки в юности И танцевали контреданс. И сердце мучится бездомное, Что им владеет лишь одна Такая скучная и томная, Незолотая старина.Право, в этих строках больше искренности, чем в последующих сусальных «русских» стихах Гумилева.
Но летом 1911 года тоску сглаживали две подружки-кузины, внучки Варвары Ивановны Лямпе, — 23-летняя Маша и 21-летняя Оля Кузьмины-Караваевы. Если отношение Гумилева к Оле не выходило за рамки обычной галантности, то Машей он не на шутку увлекся. «Высокая тоненькая блондинка с большими грустными голубыми глазами», одетая «с большим вкусом в нежно-лиловые платья», она куда больше, чем Ахматова, соответствовала стереотипу возлюбленной конквистадора… Дальше сюжет разворачивается по всем законам мелодрамы: Маша была больна туберкулезом и не считала себя вправе кого-либо «полюбить и связать». Гумилев просиживал с книгой у спальни, где отдыхала девушка, ездил с ней и ее сестрой кататься, играл в буриме, гадал с девушками по книге стихов и заполнял их альбомы «посредственными стихами» (как язвительно замечала Ахматова). Все романтично, трогательно и невинно.
Титульный лист первой книги А. Ахматовой «Вечер» (СПб., 1912) с дарственной надписью Гумилеву: «Коле Аня. Оттого что я люблю тебя, Господи!» Надпись иронически переосмысляет последнюю строку из стихотворения Гумилева «Заводи»
Осенью Гумилев навестит умирающую Машу в финляндском санатории; 20 декабря проводит ее в Италию, где она через девять дней, накануне Нового года, умрет.
В сущности, примечательна не сама по себе эта история (и Пушкин любил «чахоточных дев» — о, эта вампирическая эстетика допенициллиновой эпохи!), а та прямая
Те же стихи, которые непосредственно обращены к М. А. Кузьминой-Караваевой, довольно банальны (кроме программного «Родоса», посвященного ее памяти) — и так же бесконечно банален запечатленный в них девичий образ («Героиня романов Тургенева…» — это надо произносить через «э», с интонацией северянинской героини, которую «Тургэнев вчера опять зачаровал»). Пожалуй, больше всего о тогдашнем Гумилеве говорит одно из стихотворений, посланных из Слепнева Вячеславу Иванову и оставшихся в рукописи, — «Неизвестность». Романтический антураж (горы, грот, «легкокрылая фея» и т. д.) — и неожиданное завершение:
…И поверить нельзя, что и здесь, как повсюду, всегдашний,
Бродит школьный учитель, грозя прописною моралью.
Это, конечно, ирония… Но странен этот Дон Жуан, который даже в мире своих грез видит «школьного учителя с прописною моралью» и тяготится им. Обратимся опять к мемуарам Срезневской.
Я помню, раз мы шли по набережной Невы с Колей и мирно беседовали о чувствах мужчин и женщин, и он сказал: «Я знаю только одно, что настоящий мужчина — полигамист, а настоящая женщина моногамична». — «А вы такую женщину знаете?» — спросила я. «Пожалуй, нет. Но думаю, что она есть», — смеясь, ответил он. Я вспомнила Ахматову, но, зная, что ему будет это больно, промолчала.
Создается впечатление, что Гумилев, стремясь к внутренней независимости, сознательно воспитывал в себе «полигамиста», что-то преодолевая, считая это признаком мужественности. Об этом писал, между прочим, Н. Оцуп, знавший Гумилева хорошо именно в бытовом, житейском отношении: «Теперь нашли бы у Гумилева фрейдовский комплекс: считая себя уродом, он тем более старался прослыть донжуаном, бравировал, преувеличивал… Он был донжуаном из задора, из желания свою робкую, нежную, впечатлительную натуру сломать». Разумеется, он был и от природы страстным, влюбчивым человеком, и чувственный жар в самом деле ему «затмевал сознанье»; еще в 1920 году О. Арбенина отмечала его «арабский темперамент», а ведь ему было тогда далеко за тридцать, он работал с утра до вечера и питался пайковой пшенкой и воблой. «Святой Антоний может подтвердить, что плоти я никак не мог смирить» — так это выглядело в его собственном описании, но мы знаем, что Гумилев не был пылким и безответственным мотыльком, пленником мимолетных желаний. Он жестко и целенаправленно строил свою жизнь; отношения с женщинами занимали здесь свое место, как литература, Африка, война. В каком-то смысле они были средством самоутверждения. «Дон-Жуанство как результат нашего «романа», — прямо указывает Ахматова («Листки из дневника»). С годами это поведение, конечно, вошло в привычку, образовался «навык обольстителя», — но это произошло позднее, годам к тридцати.
…Пока же у нас на дворе лето 1911 года. В начале июля Гумилев уезжает в Царское, где тщетно ожидает жену, но, не дождавшись ее, возвращается обратно. 13 июля Ахматова наконец появляется в Слепневе — прямо из Парижа. В Слепневе они проводят три недели — до 7 августа. Этим (и следующим) летом они коротают время в обществе соседей — Владимира Константиновича и Веры Алексеевны Неведомских, владельцев имения Подобино, рядом со Слепневом. Госпожа Неведомская опубликовала воспоминания об этих днях.