Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Хорошо, — продолжает Буренин, — если бы только листы еврейских органов усыпались бедламской поэзией и критикой бедламской поэзии в таком роде… Уже не в жидовском листке, а в ежемесячном русском журнале «Аполлон» находим мы такой краткий и торжественный «критический» отзыв некоего г. Гумилева: «Александр Блок является в полном расцвете своего таланта. Достойно Байрона его царственное безумие, влитое в полнозвучный стих»…
Не угодно ли, однако, познакомиться с виршами, достойными Байрона:
Когда ж ни скукой, ни любовью, Ни страхом уж не дышишь ты… —постойте,
…Читая такие истинно байронические стихи, хочется сказать и поэту, и его критику какое-нибудь поэтическое назидание в новом стиле с неизбежными «ужами»:
Когда ты так бездарен уж, Что написать двух строк не можешь, В которых ты не плел бы чушь, Зачем ты, Блок, себя тревожишь? Когда уж, Гумилев, ты мог Сказать так громко и так прямо, Что Байрону подобен Блок, — Ты уж наверно из Бедлама.Тут Буренин переходит к собственным стихам Гумилева:
В качестве рифмоплета он пускается в сочинение каких-то «абиссинских» песен, хотя сам же объявляет, что эти «песни» написаны «совершенно независимо от поэзии абиссинцев». Я не имею ни малейшего представления о том, какая настоящая поэзия абиссинцев существует и существует ли даже такая поэзия. Но если она существует, конечно, «песни» абиссинцев не похожи на такие вирши:
…выходит из шатра европеец, Размахивая длинным бичом. Он садится под сенью пальмы, Обернув лицо зеленой вуалью, Ставит рядом с собой бутылку виски И хлещет ленящихся рабов. Мы должны чистить его вещи, Мы должны стеречь его мулов, А вечером есть солонину, Которая испортилась днем.Подобных виршей можно понасочинять сколько угодно и о чем угодно, разумеется, если имеешь охоту сочинять вздор. И в Абиссинию для этого не надо улетать со своей музой, а достаточно пройтись с ней, например, хоть на Невский проспект:
Дворник метет мостовую, Метлой грязь счищает и лопатой, А потом покупает «мерзавчик», Пьет его гольем без закуски, По проспекту мчатся моторы, И давят прохожих беспрестанно, Городовые протоколы в участках О случаях с прохожими составляют, Но толку из этого не выходит……Неужели г. Гумилев думает, что он может быть ценителем и судьей в литературе только потому, что кропает поистине жалкий вздор?
Приведя несколько цитат из гумилевских обзоров современной поэзии в «Аполлоне», Буренин восклицает: «Так теперь «критикуют» не только в распивочно-жидовских листках, но даже в ежемесячных журналах».
Виктор Буренин, 1910-е
Буренин превосходно знал, что Блока на самом деле читают многие. Сам нововременский обозреватель
Вернемся, однако, к Цеху. Второе заседание состоялось в Царском Селе у Гумилева и Ахматовой 1 ноября. Гумилев читал на нем «Туркестанских генералов» и новые стихи Брюсова, присланные из Москвы. Третье произошло десять дней спустя в отсутствие Гумилева у Кузьминых-Караваевых. На нем в Цех был принят Лозинский.
Михаил Леонидович Лозинский (1886–1955) вскоре стал одним из близких друзей и литературных сотрудников Гумилева. Сын присяжного поверенного из Гатчины, выпускник Петербургского университета, Лозинский писал стихи с юности — на добротном среднем уровне позднесимволистской лирики. Человек большого усердия, культуры и скромности, обладавший скорее версификационными способностями, чем поэтическим талантом, он в конце концов стал тем, кем должен был стать, — выдающимся поэтом-переводчиком. В созвездии акмеистов он занял, пожалуй, то же место, которое в пушкинском созвездии занимал Павел Плетнев. Впрочем, формально Лозинский акмеистом никогда не был.
В ноябре 1911 года на заседаниях Цеха появился еще один молодой поэт, которого Гумилев раньше видел лишь единожды (в Москве у Брюсова в середине августа того же года), — Николай Клюев. Описаний Клюева 1910-х годов в литературе предостаточно. «Мужичонка» в смазных сапогах и красной рубахе, захаживающий в ресторан «к Альберу» и расчетливо попадающийся на глаза собеседнику с томиком Верлена или Гейне в оригинале, — слишком уж гротескный, плакатный образ… Но этот лик Клюев — человек мощного таланта и тонкого ума — избрал для себя сознательно. Это была его маска на великом маскараде 1913 года, увековеченном Ахматовой в «Поэме без героя». Клюев подарил Гумилеву свою книгу «Сосен перезвон». Гумилев восторженно ее приветствовал:
Эта зима принесла любителям поэзии неожиданный и драгоценный подарок. Я говорю о книге почти не печатавшегося до сих пор Н. Клюева. В ней мы встречаемся с уже совершенно окрепшим поэтом, продолжателем традиций пушкинского периода. Его стих полнозвучен, ясен и насыщен содержанием…
Пафос поэзии Клюева редкий, исключительный — это пафос нашедшего… Просветленный, он по-новому полюбил мир, и лохмотья морской пены, и сосен перезвон в лесной блуждающей пустыне, и даже золоченые сарафаны девушек-созревушек или опояски соловецкие дородных добрых молодцев, лихачей и залихватчиков…
В творчестве Клюева намечается возможность поистине большого эпоса.
В течение полутора лет «поэт из народа» не только входит в Цех поэтов, но и напрямую примыкает к формирующейся группе акмеистов, которые собирались использовать его в качестве одного из своих главных козырей. Наряду с «вакансией» поэта-женщины в 1911 году была открыта еще одна «тайная вакансия» — «посвященного от народа», поэта из крестьян. Клюев был в русской поэзии гостем, которого ждали. Интеллигентское народолюбие, националистическая мистика, культурная усталость — все слилось в этом ожидании. Уроженец Олонецкой губернии, на самом деле даже не крестьянский сын (его отец был сидельцем в казенной винной лавке), искусно сумел войти в ожидаемый образ. Тем ценнее он был в качестве союзника.
К этому времени, между прочим, относятся и трогательные, романтически окрашенные стихи и письма Клюева, обращенные к Ахматовой (спустя несколько лет «Оскар Уайльд в лаптях», как не без остроумия называл его Есенин, перестанет скрывать свое полное равнодушие к женщинам). Но как только между символистами и Цехом начнется серьезный конфликт, Клюев спокойно отречется от друзей-акмеистов, чтобы начать свою игру — вместе с неутомимым Городецким… Впрочем, с Ахматовой и Мандельштамом Клюев (в отличие от Городецкого) сохранил добрые отношения до конца жизни.