Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
По-прежнему холодные, но всегда продуманные стихи Н. Гумилева оставляют впечатление работ художника одаренного, любящего свое искусство, знакомого со всеми тайнами его техники. Н. Гумилев не учитель, не проповедник; значение его стихов гораздо больше в том, как он говорит, нежели в том, что он говорит. Надо любить самый стих, самое искусство слова, чтобы полюбить поэзию Н. Гумилева. Но так как он мыслит, много читал, много видел, то в его стихах есть также интересные мысли, заслуживающие внимания наблюдения над жизнью и над психологией. В «Чужом небе» Н. Гумилев разрабатывает темы, которых он ранее не касался, пользуется, и умело, метрами, которыми раньше не писал: интересны его «Абиссинские песни», интересен психологический анализ настроений женщины, душа которой «открыта жадно лишь медной музыке стиха», есть у него интересные,
С резкой враждебностью откликнулся на книгу Борис Садовской. Человек не слишком уравновешенный, смолоду тяжело больной (что не помешало ему дожить — парализованным, но дееспособным — до семидесяти с лишним лет). Садовской обиделся на Гумилева за отзыв о собственной книге в «Письмах о русской поэзии» и попросту свел счеты — как двумя годами раньше Янтарев:
О «Чужом небе» Гумилева, как о книге поэзии, можно бы не говорить совсем, потому что ее автор — прежде всего не поэт. В стихах у него отсутствует совершенно магический трепет поэзии, веяние живого духа, того, что принято называть вдохновением, той неуловимой, таинственной силы, которая заставляет «листок, что иссох и свалился, золотом вечным гореть в песнопеньи», и одна дает писателю право называться поэтом.
Сами по себе стихотворения г. Гумилева не плохи: они хорошо сделаны и могут сойти за… почти поэзию. Вот в этом-то роковом почти и скрывается непереходимая пропасть между живой поэзией и мертвыми стихами г. Гумилева… В книге г. Гумилева не найти и одного бриллианта: сплошь стеклярус, подделанный подчас с изумительным мастерством. Г-н Гумилев легко и ловко фабрикует свои стихи: между ними нет ни превосходных, ни неудачных, — все на одном уровне, а это самый дурной знак, указывающий на полную безнадежность автора как поэта. По-видимому, сам г. Гумилев вполне искренно считает себя «новым поэтом», своего рода Колумбом, «конквистадором», по собственному его определению. Но что такое конквистадор в поэзии, и как можно им быть? Не то же ли это, что в религии быть спортсменом? От Гомера и до наших дней все поэты пели и поют о том, что каждому из них с рождения открыто, о том, «что душу волнует, что сердце томит», о том, «пред чем язык немеет», — и поют лишь тогда, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется». Поэт никогда ничего не «ищет», а его самого находит Бог; отсюда выражение: поэт Божией милостью. И ни родные, ни «чужие небеса» не дадут «понять органа жизни глухонемому»…
Все открытия г. Гумилева, искателя спокон века открытых Америк, сводятся исключительно к сочинению головоломных рифм, к подбору небывалых созвучий. Теперь подобными фокусами даже гимназистов не удивишь. У настоящих поэтов как-то совсем не замечается это присущее им богатство стиха, эта позолота на благословляющей чаше… (Современник. 1912. № 4).
Любопытно, что бывший критик «Весов» почти слово в слово повторяет марксиста Войтоловского, но заметно уступает ему в изобретательности.
В том же году Садовской резко отзовется на первые выпуски «Гиперборея». В начале следующего года в «Бродячей собаке» состоится его личное знакомство с Гумилевым, который вызовет своего зоила на соревнование: продолжить наизусть любое место из Пушкина (Садовской справедливо считался большим знатоком русской поэзии XIX века). Из-за позднего часа эта «дуэль» не состоялась.
Отозвался на книгу и неутомимый Чуносов-Ясинский (Новое слово. 1912. № 7) — суровее, чем на «Жемчуга»:
Г. Гумилев принадлежит к настоящим поэтам, в которых много музыки, оригинальных настроений, нового романтизма и точности языка… Но при всех достоинствах г. Гумилев чересчур много пишет стихов… Стихотворения… г. Гумилева, которые мы читаем в его третьей книжке, очень часто напоминают обыкновенные упражнения поэтов, которые пишут и ищут, пока не найдут…
Резкую реакцию вызывал у Чуносова «Дон-Жуан в Египте»: «Дон-Жуан, побывав в аду, сделался невероятным пошляком».
Благосклонно отнесся к книге молодой Владислав Ходасевич. В статье «Русская поэзия», напечатанной в 1914 году в альманахе «Альциона», он пишет:
И в «Пути конквистадоров», и в «Романтических цветах», и в «Жемчугах»
Ну а что друзья?
Нарбут начинает рецензию (Новая жизнь. 1912. № 9) с утверждения: слова «Я вижу один лишь порок — неопрятность, одну добродетель — изящную скуку» «можно поставить эпиграфом ко всей книге». Но мы помним, что по прямому смыслу стихотворения «Блудный сын» подобное отношение к миру резко осуждается. А ведь Нарбут хотел Гумилева похвалить! Правда, «ощущая мир по-своему, Н. Гумилев находит-таки выход из повседневного бытия: вечность». Каков оригинал!
Так мало понимали Гумилева даже те, кого он считал ближайшими сподвижниками, и не худшие из них.
Другого сподвижника, Городецкого, интересует в первую очередь соответствие книги Гумилева акмеистическим декларациям.
Это книга не символов, это книга жизнеспособных образов. Поэзия здесь разгружена от тяжестей, наваленных на нее в последнее время. Ни мистики, ни магии, ни каббалистики, ни теософии нет в этих стихах. Эти стихи просто и откровенно хотят быть только стихами и достигают своей цели. Правда, они не охватывают всей сложности, всей сумятицы русской жизни, они и не подозревают о многих безднах духа… (Речь. 15 декабря 1912).
Видимо, Городецкому принадлежит и анонимная рецензия, напечатанная в первом номере «Гиперборея», почти совпадающая по мысли с рецензией в «Речи». Рецензент, хваля Гумилева за «борьбу с перегрузкой поэзии философским балластом», упрекает его за то, что его муза «скользит преимущественно по периферии духа, а не устремляется к его тайникам».
Тому, о каких «безднах» и «тайниках» духа был осведомлен Городецкий, живое свидетельство — его дальнейшая жизнь.
Позднее многие исследователи (особенно советские) рассматривали «Чужое небо» как начало «самостоятельного» творчества Гумилева. Действительно, в книге нет стихотворений, где ощущалось бы прямое влияние Брюсова и кого-либо из символистов. Более того, в книге есть совершенно несимволистские, «реалистические» стихи. Некоторые из них написаны еще до провозглашения акмеистической доктрины — так что скорее можно было бы сказать, что новая школа родилась из наблюдения за собственным творчеством. Но, став главой нового направления, Гумилев уже не мог отступить от провозглашенных принципов, сколько бы он ни размышлял наедине с собой (и с Ахматовой) о возможном возвращении к поэтике «Жемчугов» и даже «Романтических цветов». Отсюда некоторая нарочитость, старательность, ощущающаяся уже скорее в некоторых стихах «Колчана», чем в «Чужом небе».
Этот «новый реализм» — в сочетании с экзотической тематикой — выводил Гумилева на неожиданные дороги. «Паломника», к примеру, мог бы написать презираемый модернистами Бунин:
И каждый вечер кажется, что вскоре Окончится терновник и волчцы, Как в золотом Багдаде, как в Бассоре Поднимутся узорные дворцы И Красное пылающее море Пред ним свои расстелет багрецы, Волшебство синих и зеленых мелей… И так идет неделя за неделей.Ницшеанство Гумилева в «Чужом небе» тоже получило новую окраску. Обратившись к миру «людей газеты», «детей Марфы», по выражению Киплинга, он в какой-то момент становится действительно похож на этого английского поэта:
Я так часто бросал испытующий взор И так много встречал отвечающих взоров, Одиссеев во мгле пароходных контор, Агамемнонов между трактирных маркеров.В 1910 году Гумилев «понимал, что аэропланы прекрасны», но не умел сказать об этом в стихах. В 1912 году место древних «капитанов» — Синдбада и Ганнона, Васко да Гамы и Колумба — занимают их преемники: