Золотая Колыма
Шрифт:
И потому, когда неожиданно откуда-то вынырнули огоньки вдали, оба мы порядком обрадовались.
— Бараборка! — весело закричал Столяров.
В лесу стояли юрты, деревянные рубленые избы, оленьи нарты, большое здание школы-интерната.
Учитель Варрен вышел на крыльцо, радушно встречая нас.
В комнате учителя, похожей на блокгауз, вырубленный из больших лиственничных бревен, было тепло и светло. Маленькая «буржуйка», установленная на ящике с песком, потрескивала, сверкая вишневыми боками. На ней стоял большой жестяной чайник.
За стенкой кто-то напевал
— Ага, Маруся здесь. Я ей, между прочим, кухонную посуду привез алюминиевую.
И исчез.
Как хорошо ворваться с мороза, после долгой езды по тайге в теплую, светлую комнату. Печка излучает «лучи жизни», лампа-молния представляется гениальным изобретением, и даже быстро бегающие по столу тараканы вызывают нежное чувство, точно близкие родственники.
Учитель Варрен уже хлопочет возле печки. Он заваривает в чайник сразу осьмушку чая, по тунгусскому обычаю, и сыплет в котелок с кипятком замороженные пельмени.
Я с любопытством смотрю на Варрена. Он около тридцати лет учительствует в самых глухих местах охотского побережья и Ледовитого океана, среди орочей, камчадалов и чукчей. Варрену сорок шесть лет. Он родился в Петропавловске-на-Камчатке. По отцовской линии происходит от индейцев Аляски — метисов. Дедушку — англичанина — звали Варрен, вернее, Уоррен. По материнской линии у него помесь оймеконских тунгусов с казаками из Ямского острога.
С шестнадцати лет Варрен учительствует на Камчатке, на Чукотке, на Алеутских островах, на мысе Лаврентия, в Уэлене. Сейчас он заведует школой-интернатом для тунгусов-кочевников, выстроенной Дальстроем в глуши маяканской тайги.
Мы пьем чай с коньяком и едим пельмени, присланные Варрену женой-фельдшерицей из Олы.
На огонек заходит председатель оленеводческой артели, молодой ороч с типичным скуластым лицом и ослепительными, срезанными в нитку зубами, похожими на рекламу зубной пасты.
Хабаров — кандидат партии. Он только что кончил проработку в комсомольском кружке постановления о перестройке комсомольской работы.
— Что сегодня опять прорабатывали? — спрашивает учитель, — ну, как комсомольцы, понимают? Вопросы задавали?
Хабаров качает головой.
— Усе молчат. Не понимай. Я сам не все понимаю.
Варрен разводит руками и вздыхает.
— Был у нас тут комсомольский инструктор из Магадана. Велел «проработать» постановление о перестройке. Но как тут перестройку работы прорабатывать, когда и работы-то почти нет еще. Ведь, народ прямо из юрты, из тайги. Я наблюдал за ними: политграмоту кое-как улавливают, спрашивают, спорят даже, а вот инструкция о перестройке им никак непонятна. Хабаров переводит, а ребята молчат, словно воды в рот набрали.
Инструктора этого я знаю, он давно на Колыме, но, повидимому, толком не усвоил, как надо заниматься массовой работой. Само собой понятно, что в оленеводческом колхозе, где тунгусы почти не знают русского языка, рано прорабатывать такого рода статьи.
Хабаров выпивает несколько стаканов чая и уходит. Варрен говорит:
— Года два назад он ни слова не знал по-русски, а по-орочски не умел ни читать, ни писать, а теперь вот свободно переводит с листа, читает книги, прекрасно ведет работу в колхозе. Он первый переселился из юрты в рубленую избу. Готовится в партию, хочет учиться в советско-партийной школе в Магадане и оттуда поехать в Ленинград, в Институт народов Севера.
— Сколько моих воспитанников, — улыбается Варрен, — работают сейчас среди своего народа председателями райисполкомов, секретарями сельсоветов, председателями колхозов, инструкторами. Орочи, ведь, очень способные люди, как и вообще коренное население Севера. За тридцать лет я убедился в этом. А ведь до сих пор находятся люди, которые проводят теорию об органической неспособности народов Севера к наукам и культуре.
Правда, надо сказать, что приходится вести большую работу, чтобы уговорить родителей отдавать своих детей в школу. Дети у тунгусов пользуются полной свободой. Их мало, и родители души в них не чают. Не хочет ребенок итти из юрты в интернат — никто не будет неволить. А дети — везде дети. Природа, тайга, охота, рыбная ловля — конечно, все это привлекает больше, чем букварь и школьная дисциплина.
Зайдешь, бывало, в юрту и начнешь уговаривать отдать ребенка в школу. Старики молчат, жмутся или отвечают: «Зачем тунгусам учиться? Мы, старики, скоро все равно умрем. Если же наши дети пойдут в школу, то потом уедут на материк, останутся там, забудут своих матерей, дедов, сестер и братьев».
Но теперь, конечно, все меняется. И в юрты дошел слух о большевиках и о том, что они принесли на Колыму. Вот недавно мне приходилось беседовать с бригадами наших рыбаков, вернувшихся с рыбного лова на Оле. Спрашиваю я бригадира:
— Ну, как у вас дела, сколько рыбы поймали?
— Мало, — отвечает бригадир, — тысячи две, не больше.
Подошел второй бригадир.
— А ты сколько поймал?
— Сейчас скажу. — Вынимает он из кармана камешки. — Вот мой счет: каждый камешек — это десять штук, а каждая десятка — сто горбуш. У меня в кармане пятьдесят камешков, значит, поймали пять тысяч рыб.
— А если потеряешь несколько камешков, — спрашиваю, — как узнаешь счет? Не будут твои рыбаки знать, сколько рыбы поймали!
Созвали мы общее собрание, я им рассказал про колхозный съезд в Магадане, про то, как постановили там всех детей обязательно учить грамоте. Начали говорить все сразу. Заспорили. Поднялся самый старый ороч, все время молчавший. Он пользуется общим уважением.
Он сказал:
— Мы уже старики, скоро умрем. А молодым надо учиться. Станут они счет знать, будут читать и писать всякие квитанции.
После этого записали в протокол и отдали детей в интернат.
Варрен поставил на стол новый чайник, банку с медом, быстро и ловко, с повадкой охотника-таежника вскрыл большим ножом банку фруктовых консервов и, потирая маленькие нервные руки, оживленно продолжал разговор.