Золотая наша Железка
Шрифт:
Герой двигался по Елисейским полям, и они, эти поля, тянулись в моем усталом сознании какой-то бесконечной черствой коврижкой из кондитерской Елисеевского магазина. Герой думал, о двух женщинах, сравнивал их, страдал, но я никак не мог разлепить этих женщин, отделить их от Елисеевского магазина, сравнить их со страданием героя и для масштаба приложить к страданию ладонь.
Как вдруг я прочел обыкновенную фразу, очередную фразу повествования, отнюдь не выделенную каким-либо типографским излишеством и вроде бы не смазанную изнутри ни фосфором, ни рыбьим жиром. Кажется, эта фраза звучала так: «Когда он вышел из кафе, ему показалось, что наступил вечер. Сильный северо-западный ветер нагнал тяжелые тучи и теперь в неожиданных сумерках раскачивал деревья вдоль Елисейских полей».
Меня вдруг судорогой свело. Вдруг
Хорошо, что теряешь. Что было бы с человеком, если бы он трепетал от каждого запаха, музыкального звука или фразы? Если бы депрессия и восторг бесконечно раскачивали его, как килевая качка в шторм. Ведь он не смог бы тогда логически мыслить, не смог бы заниматься своим делом, воспитывать своих детей, гладить брюки, получать зарплату.
Как хорошо — неизбывная горечь: никотином и алкоголем ты сушишь гортань и ноздри, а житейские катары превращают тебя в матерого трудягу, диоптрии здравого смысла усмиряют буйство глаз, а дренажная система пятого десятка отлично справляется с половодьем чувств. И ты колупаешь диетическое яйцо и отводишь взгляд от акваланга, ластов и гидрокостюма.
В конце концов смирись, говорю я себе, ты никогда больше не будешь молод. В конце концов есть в твоей жизни еще кое-что, кроме былых восторгов. Есть твои маленькие мужички, три сына — тройка нападения. И есть еще нечто — подсвеченный в ночь портал Железки, и там, за проходной, твой алтарь, жертвенник, ложе вечной любви. Пусть наши девочки стареют, но за воротами Железки отливает оловом и перламутром вечная Клеопатра, муха Дрозофила, мать мутаций.
Тут Павел Аполлинариевич улыбнулся своим мыслям, подмигнул своей Наталье, замурлыкал мотивчик «Гринфилдс», поиграл для душевной гармонии мускулами брюшного пресса и попросил своего соседа, математика Эрнеста Морковникова, сообщить, который час, какой день недели, месяц, год и «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе».
Эрнест Аполлинариевич с фальшивым равнодушием взглянул на свои часы и не без скрытого удовольствия сообщил Слону все эти данные и, кроме того, барометрическое давление, затем собственное артериальное давление, температуру своего тела и счет пульса.
Удивительные часы были призом, который принесло Эрнесту Морковникову его недюжинное дарование на весенних математических играх озера Блед. Не более сотни этих удивительных аппаратов было выковано фирмой Лонжин для выдающихся особ нашего времени, не более сотни. Кроме перечисленных уже свойств, часы Морковникова обладали и еще какими-то уже не удивительными, а удивительнейшими, неясными еще владельцу свойствами. В частности, они действовали на психику и вегетативную нервную систему в самом положительном, тонизирующем смысле.
Эрик стал действительным академиком в неполные двадцать пять, а в неполные тридцать исписал своими отечественными и иностранными титулами целиком школьную тетрадку своего сына. Он все начал рано и всего очень рано достиг. Он был вундеркиндом и стал вундерменшем. Он был неслыханно популярен и не только как гениальный математик, но и как личность, как обаятельный джентльмен, борец против загрязнения окружающей среды.
Но
о чем он и сообщил изумленным коллегам по борьбе.
Бог и сейчас в комфортабельном кресле наиновейшею аэ(ро, предаваясь приятным воспоминаниям о недавнем отдыхе и наводя порядок в своем кейсе, Морковников вдруг почувствовал подкожный гул и мощные под печень толчки крови, отравленной любимой математикой.
Скрипнув зубами, я написал под анкетой журнала «ВОГ» свою сигнатуру, вложил анкету в именной конверт, приклеил марку «Семидесятилетие русского футбола».
Проклятая марка без всяких оговорок и намеков говорила, вернее, даже не говорила, а вопила об углублении синусоиды кью в противозвездном противолунном кабацком пространстве.
О Боги Олимпа!
а лямбда— сука убежала с просроченным пропуском через проходную в дебри окаменевшего за четыре столетия винегрета, чтобы снова выплыть уже как
О батоно, ты помнишь ту непристойную картину [ Имеется в виду известная картина Анри Руссо «Футболисты». ], где четверо тигроподобных усачей в трико играют в регби двое голубых и двое оранжевых один из них вполне пенсионер как они под неспокойным и прохладным небом в кустах лаврового листа который мы с тобой о Прометей с таким риском на рынок в Олимпию возили пусть так. Пусть так! Ах так, месье Руссо? Как мы с тобой смертельно рисковали, генацвале, а они — гоняют мяч без всяких выражений молча в нелепых позах с кошачьими порочными мордашками рантье пускай теперь текут в водораздел родной Железки измельчаясь в состав молекулярный и внедряясь в обмен веществ Сибири необъятной — адью! — и вот на память
мученья печени, истерзанной орлами… там на Кавказе, помнишь,
потерпи — я ухожу, захлопываю двери: сперва фанерную, дубовую потом, потом цемент, потом асбожелезо, теперь броня и цинк, и алюминий… я наконец убрался в уединенный сейф в родной Железке, в которой я плюю на все анкеты журнала «ВОГ» и Литгазеты унылые вопросы оставляю за проходной и шлю тебе привет, вот эту птичку