Золото бунта
Шрифт:
Слева зарябила гряда рассыпанного камня Ревень. За ним барку принялось трясти и колыхать на переборе Ревень, и в днище несколько раз грохнули камни-таши. Перебор бурлил, шумел, заглушая голоса, но командовать тут было нечего. Осташа знал, что чистого прохода сквозь Ревень нет. Ревень, кипя, ударялся прямо в лоб треугольного бойца Талицкого и затихал, словно оглушенный. А на другом берегу топорщил заячьи уши и петушиные гребни затонувший в косогорах боец Гребешки. Голой костью торчал на склоне парус тонкого одиночного пласта.
Малый остров за Гребешками превратился во взмыленный огрудок. Над ним поднялась ребристая стена
По левую руку за Курочкой потянулась ровная стена бойца Заплотного, стоящая прямо в воде. На стене отвесно чередовались серые и белые полосы, как доски в заборе-заплоте. Народ рассказывал, что этот каменный заплот перед Ермаком поперек реки ставили вогульские чародеи. Камлали-камлали — и вырос каменный частокол. Ермак подошел — прохода нет. И тогда дружина сняла шеломы и начала молиться. Поднялся ветер, надул паруса стругов. Струги уперлись носами в каменную стену и сдвинули ее в сторону, на берег, будто ворота открыли. Вот и стоит теперь вдоль Чусовой заброшенное каменное прясло, распахнутое навеки.
Осташа смотрел на скалы и на леса, вспоминал сказки, вспоминал батю… Все было рядом: и батя, и Ермак, и все те, кто здесь когда-то проплывал… С прошлого сплава целый год Осташа был отчаянно одинок. Да, он бежал от человека к человеку, все время он был кому-то нужен, его спасали или пытались убить, бабы любились с ним, а добрые люди делили хлеб, — да. Но все равно это было одиночество, потому что никому не было дела до его правды. А сейчас на барке, среди чужих и незнакомых бурлаков, сбитых в случайную артель, одиночества не было. Не было, потому что имелось общее дело — и для артели, и для всего чусовского народа.
Кто-то намучился сам с собою, окунался в этот поток, чтобы раствориться в нем без следа, чтобы хоть на время слить свою душу с общей душой и не держать ответа за волю. Но Осташа в этом потоке не терял души, а обретал ее заново. Он получал ее обратно чистую, как медная раскольничья икона, прошедшая сквозь огонь. Батя был корнем из Чусовских Городков, от соляных варниц. Он говорил Осташе присловье солеваров: малая соль растворится без вкуса; средняя соль растворится и подсолит; большая соль даст горечь и не растает. Караванный вал катился сквозь теснины, сквозь народ и сквозь время, а потому на его гребне всегда все были рядом: и святой Трифон, который подбирает души убитых бурлаков, и Ермак, и все сплавщики, и батя. А вместе с батей Осташа и был большой солью.
Шальными пулями прострельнули мимо боец Софронинкий, камень Синий, камень Темняш. Пустым, распуганным стоял Птичий плес, растянутый от зарытого в лесах камня Журавлев до горделивой стены бойца Лебяжьего. Говорили, что когда тобольский дьяк Семен Ремезов вел первый железный караван, его корабли здесь врезались в гусиные стаи, как в перину. А ныне всех птиц уже перебили, переловили. От плеча Лебяжьего бойца, опущенного в воду, пенная струя, как лебединое
Осташа усмехнулся, глядя, как за Курьинским камнем некоторые барки уходят по излучине направо. Это были новички. Они огибали плотбище пристани Курьи путем санных обозов. А опытные сплавщики с разгону лихо перепрыгивали водяной порожек и дальше летели вдоль горла речной петли, вдоль коренного высокого берега, на котором стояли домишки деревни Курья. Плотбище на мысу сейчас полностью ушло под воду. От деревни до старицы-курьи Чусовая разлилась по всей своей пойме целым озером шириной в полверсты. Посреди озера, будто колдовством прикованные к месту, грудой стояли барки Курьинской пристани. Они цеплялись якорями за срубы-городки, на которых и были построены. Они всплыли с городков, готовые сорваться в путь, но честно ждали, когда мимо них промчатся караваны. По правилу их очередь была в самом хвосте.
— Не трожь потесь! — крикнул Осташа Поздею, который собрался было загрести, чтобы барка свернула вправо вслед за новичками.
Поздей послушно опустил рукоять, и Осташина барка покатилась меж деревней и заякоренным караваном, как телега по улице меж домов.
А за устьем речного горла в конце плеса издалека был виден неприступный ряж камня Богатырь с часовней на плоской вершине. Из-под туч косо проглянуло солнце, единым махом озолотило кровлю и лемеховую главку часовни. Казалось, что и камень-то создан господом только для того, чтобы на нем над долом проплыл маленький храм. И за храмом, как за сторожевой башенкой острога, побежали домишки Старой Утки.
По правую руку от устья речки Дарьи, что прибегала с далеких Малиновых гор, вдоль Чусовой тянулись хлевы, стойла, загоны, навесы, жердяные изгороди, грязные выгоны. Староуткинские бабы круглый год держали свою скотину на правом берегу, потому что на левом было негде. Зимой бабы ходили через Чусовую по льду, летом — вброд. В половодье и паводок они сидели при коровах безвылазно, навлекая на себя дружный гнев староуткинских мужиков, неприбранных и оголодавших. Но бабы стойко держались скотины, почитая ее превыше мужей: свинья, хоть и свинья, да не напьется, не побьет, не сгорит на заводе, упав в опоку.
Завод стоял на левом берегу и выглядел бодро и весело. За наклонными деревянными стенами боевого палисада уверенно дымили высокие краснокирпичные трубы. Как собаки, почуявшие, что скоро их спустят с цепи, барки нетерпеливо покачивались в гаванях. Вращались все колеса пристанского хозяйства. По широкому дощатому водосливу бурно катилась вода. Издалека походило, что водослив вбит между двумя горами, словно трон. Пушки Старой Утки палили каждому каравану. И радостно было слышать этот холостой, неопасный грохот: не по людям, а просто в воздух, будто завод тряс небо за отвороты гор, как старого друга при долгожданной встрече.