Золото (илл. В. Трубковича)
Шрифт:
Но вот наставал желанный час, слышались легкие шаги, Муся точно выпархивала из ходка землянки, ведя за собой Юлочку. Она улыбалась закату и чистому, влажному вечернему воздуху, тишине. Она срывала косынку, встряхивала головой, и освобожденные кудри ее рассыпались свободными естественными кольцами. Она смело подходила к Николаю, протягивала ему руку:
— Ну, здравствуй…
Юлочка тоже тянула ему свою ручонку и с той же задорной, насмешливой интонацией говорила:
— Ну, здравствуй…
Он молча, с величайшей серьезностью по очереди жал им руки. Все заранее
И они втроем начинали молча расхаживать по дорожкам, слушая настороженную тишину засыпающего лагеря. Но и в самом молчании этом была радость. Он готов был до утра ходить вот так, лишь изредка косясь украдкой на тонкий задорный девичий профиль. И ему начинало казаться невероятным, что вот скоро, на днях она может навсегда улететь отсюда…
Стояла необычная для этого времени года сушь. По вечерам в лесу бывало так тихо, что деревья казались призрачными. Быстро темнело, становилось прохладно, но Николаю и Мусе не хотелось расходиться. Они закутывали девочку, начинавшую дремать, в ватник, брали ее на руки и носили по очереди, теперь уже совсем молча и лишь изредка посматривая друг на друга. Когда становилось совсем темно и по всему простору глубокого неба пробрызгивали россыпи дрожащих, точно живых звезд, Николай вздыхал, доставал откуда-нибудь из-под куста заблаговременно спрятанный туда кулек с брусникой или крепкой, хрустящей на зубах клюквой, молча отдавал Мусе и исчезал, словно таял в густой тьме.
Девушка возвращалась в землянку, где жила с Анной Михеевной, укладывала девочку в кроватку, сделанную в разрезанной пополам корзине — футляре от крупнокалиберной бомбы, а потом шла в госпитальную землянку и, разделив ягоды на ровные кучки по количеству раненых, распределяла их по справедливому солдатскому способу: «Кому? Кому?»
19
В день, когда Муся готовилась вместе с другими партизанами из новичков принимать присягу и потому была с утра радостно взволнована, при дележке ягод произошло событие, омрачившее светлое настроение девушки. Мирко Черный, обидчиво сверкнув глазами, оттолкнул руку с причитавшейся ему долей ягод. Брусника красным градом посыпалась на пол. На мгновение наступила тишина, потом двое раненых сорвались с коек, бросились к обидчику:
— Ты что ж делаешь, олух царя небесного?
— Тебе сестрица уважение оказывает, угощает, а ты…
— Не надо мне ее уважения, пусть сама ест! Вы знаете, откуда у нее ягоды? — Черный сел на койке. Обычно бескровное, лицо его сейчас пылало неровным ярким румянцем, ноздри тонкого носа вздрагивали. — Спросите, откуда у нее ягоды? Пусть скажет.
Почувствовав, что взгляды всех присутствующих обращены к ней, девушка вдруг закрыла лицо руками и выбежала из землянки. Она прислонилась щекой к стволу сосны и замерла, мучительно думая: «За что он меня? Как он смеет? А все они? Ведь я так их всех люблю…»
Прохлада осенней ночи понемногу успокоила ее.
Снизу, из-за брезентового полога, глухо доносились возбужденные голоса;
— Уж вы, сестричка, того, оставьте без внимания… Раненый — он как дите малое, с него полного спросу нет… — Старик опять покашлял. — В палату вас народ просит. Этот черт бешеный прощенья просить будет.
— Ну что вы! Ступайте-ка на кровать — роса, вам вредно, — вяло отозвалась девушка.
— Нет уж, один не пойду. Народ вас просит, сестрица, вся палата… — стоял на своем старик.
Девушка сошла в землянку. Тишина не была тяжелой, как давеча, а какой-то разряженной, благостной, какая бывает в лесу после грозы. Раненые, приподнявшиеся на койках, строго смотрели на Черного. Он лежал вытянувшись. Побледневшее лицо его неясно серело на белой наволочке. Медленно, казалось с трудом, он повернулся к Мусе.
— Простите, сестричка, нервы, — глухо выговорил он чужим, холодным голосом. Потом, словно преодолев в себе что-то, приподнялся на локте и уже теплее пояснил: — Раны проклятые словно песок в буксе, вот и скрипишь. Вы, сестричка, худое что про меня не думайте — я человек женатый. У меня жена Зина — красавица, все время ее в голове держу. А это… так, тормоза отказали, понес под гору.
Раненые молчали, видимо одобряя форму извинения. Только Кунц с удивлением смотрел на Черного, на Мусю, на остальных. Все это, похоже, поражало немца.
Девушка успокоилась и, спохватившись, заторопилась к «сигналу», где партизанам-новичкам предстояло, принимать присягу. И все же радостное чувство, с которым она ждала этого часа, было омрачено происшествием в госпитале.
У «сигнала» горел большой костер. Присягавшие стояли тремя ровными шеренгами. Муся оказалась крайней на левом фланге. Напротив были выстроены все находившиеся в лагере «ветераны». Свет раздуваемого ветром пламени изредка выхватывал из мрака ночи чье-нибудь задумчивое лицо, руку, лежавшую на прикладе автомата, ствол винтовки.
Рудаков подошел к костру, скомандовал «смирно» и, достав из нагрудного кармана листок бумаги, стал читать торжественные слова партизанской присяги, и все партизаны-новички в один голос повторяли за ним фразу за фразой.
— «Я, гражданин великого Советского Союза, верный сын героического советского народа, клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский гад на нашей земле не будет уничтожен…» — читал Рудаков.
— «… будет уничтожен»! — дружно выкрикнули конец фразы молодые голоса.
«…ожен, ожен, ожен…» — откликнулось эхо из глубины леса.
Налетел ветер. Взвихрившееся пламя осветило торжественные лица, горящие глаза.
Понемногу все, что огорчало и беспокоило девушку, ушло. Суровая сила простых слов клятвы захватила все ее существо. Рудаков читал их по бумажке. Порой он даже наклонялся к костру, чтобы лучше рассмотреть текст, но девушке казалось, что слова эти рождаются сейчас в глубине ее души, и, чувствуя, как волнение распирает ей грудь, она вдохновенно выговаривала за командиром: