Золото мое
Шрифт:
Ригаут опустил флейту, белозубо улыбаясь.
— Хорошая штука. Я про дудку говорю. Да и песня тоже ничего… Хотя мне больше другие нравятся. У нас на юге есть такой сеньор Рэмбаут д`Оранж, правда, не то чтобы «есть» — скорее был, он в молодых летах умер от болезней — вот он очень хорош. Мой любимый трубадур. Он trobar prim, изысканный стиль, предпочитал всему остальному. Пел он, правда, говорят, не ахти как, зато стихи… У него есть такая канцона — вся на деривативных рифмах, жутко сложная. Ты знаешь, что такое деривативные рифмы?
Гийом, совершенно ничего не желавший принимать от этого человека — в том числе и знаний — однако покачал головой. Крайне
Риго, явственно почувствовав эту слабину, уже начал читать; слова он выпевал речитативом, и голос его в пении казался немного другим, более мягким и низким.
«Светлый цветок перевернут, Он на холмах и в скалах Вырос под мертвые трели Средь оголенных прутьев; Зимний цветок этот — наледь — Может кусаться и жалить, Но зелень моя весела При виде увядшего зла. И Вас бы перевернул я, Целуя — пусть видят скалы! Для вас рассыпаюсь трелью, Хоть взор ваш — хлесткие прутья; Не могут ни снег, ни наледь Больней, чем бессилье, жалить, Что ж, доля не весела, Но к вам не питаю я зла…»И так далее, она длинная. Ну что, нравится? Видишь, как она устроена?
Гийом кивнул, едва ли не против воли. Хотя он еще не до конца понял устройство — по двум строфам не видно, сколько раз меняются формы слов, а одно слово родного языка — conglapis, иней — он и вовсе не знал: то ли оно недавно появилось, то ли просто в Палестине нечасто приходилось рассуждать о наледи… Но музыка канцоны в самом деле завораживала, и даже зудящие под кожей пчелы не могли помешать ей продирать тело до самых костей. Гийом всегда воспринимал удовольствие от стихов как вещь очень плотскую, телесно ощутимую, как от сладкой еды.
— А дальше? — спросил он небрежно, глядя не на Ригаута, а в угасающий огонь. Провансалец чуть усмехнулся и подбросил пару сухих палок в костер, вспыхнувший длинным искристым языком пламени. Гийом моргнул и взглянул ему в лицо.
— Я словно был перевернут, Блуждая в полях и скалах, Меня не трогали трели, Как школьника — связка прутьев; Я горевал, будто наледь Стала и впрямь меня жалить, Но все же любовь весела, И в ней не увижу я зла.И любовь у него такая же… Перевернутая. Поэт все может перевернуть, Господь ему простит.
— Уходи, — быстро сказал Гийом, отодвигаясь так, чтобы меж ним и Ригаутом оказался костер. Правда, в ту сторону шел дым, стелясь по земле серым пологом. Но лучше уж дым, чем Ригаут. Гийом в очередной раз понял, куда тот клонит, и что прекрасные стихи — это то же самое, что прекрасное вино, просто способ уговаривать. — Уходи, я тебя слушать не хочу.
— Ну вот, — Ригаут, совсем смуглый и темный в темноте, досадливо хлопнул рукой по колену, прикрытому длинной полой котты; однако не сделал ни малейшей попытки встать и уйти, как было прошено. — Я ему такие стихи читаю, а он меня гонит… И что, так и собираешься тут один сидеть в темноте? Все равно ведь даже твой сеньор не явится тебя развлекать…
И откуда он все знает, тоскливо подумал Гийом, мечтая двинуть Ригауту между глаз головешкой. Следит он за мною, что ли? Если сказать о том Алендроку, когда тот встанет от болезни, так ведь он его и убьет, этого нечистого.
— Не твое это дело. А развлечения мне не требуются. Уходи.
— Развлечения всем требуются, да ведь и ты не святой, — очень прямо и очень спокойно сказал Ригаут, глядя глазами такими черными, что у них, кажется, даже не было белков. — Чем же я хуже твоего франка, Гилельм? Я в самом деле тебе зла не желаю. Только радости [17] . Ты… Очень красивый, Гилельм.
17
Ригаут говорит — joi, окситанское слово, помимо общего понятия «радость» обозначающее одно из основных понятий языка куртуазной любви, «Куртуазную радость», «Влюбленность».
Одним движением, легко и стремительно поднявшись, как змея перед броском, Ригаут перешагнул через костер — едва не подпалив себе подол котты. Гийом едва успел вскочить, но все равно не сравнялся с ним ростом. Выставив перед собой здоровую руку, словно желая предотвратить прикосновение, он чуть попятился в темноту, но нога запнулась о что-то металлическое (котелок?) стоявшее сзади. И Гийом, стараясь сохранить равновесие, по-журавлиному взмахнул обеими руками, насколько позволила кожаная перевязь — но правое плечо, все равно растревоженное, отозвалось тупой болью. Пчелы под кожей проснулись и начали жалить («Больней, чем бессилье, жалить…»).
Риго, не делая ни малейшей попытки ему помочь (видно, понял, что прикасаться пока не стоит), смотрел на эти танцы с усмешкой. Но глаза его — или так казалось в темноте — оставались грустными.
— Зачем ты боишься меня, Гилельм?
— Я тебя не боюсь, — весь клокоча изнутри, Гийом больно прикусил щеку, скривив рот. — Я просто… мне просто противно. И не называй меня никогда Гилельмом.
Самое ужасное, когда тот, кого ты ненавидишь, называет тебя твоим настоящим именем.
Глаза Риго из грустных стали совсем никакими — так узко он их сощурил. Пожалуй, лицо его, длинное и безбородое, с острыми скулами, было красивым; но по этому лицу очень хотелось ударить. Будь у Гийома здорова правая рука, он бы так и сделал, и пусть это оказался бы вызов.
— А как же мне тебя тогда называть? Может быть, Донна? Вы так капризны, Донна, но я прощу вам любой каприз…
Гийом смотрел, слегка приоткрыв рот, и осмысливал, что его первый раз в жизни прямо и намеренно оскорбили.
Колотили — это да, это бывало. Но колотили его или за что-то, или вообще не его, а нечто, что он воплощал собою: так было со стариком Абу-Бакром, сарацином. А теперь… Он захлопнул рот, как коробку, ясно понимая, что теперь его долг — вызвать Риго на поединок. Вот прямо сейчас.