Золото Вильгельма (сборник)
Шрифт:
Вот этому портному и его семье мама завидовала и упрекала отца в безалаберности.
Теперь-то я думаю, что мы жили не намного хуже его, но у нас не было того поступательного движения, той древней поэзии улучшения гнезда, без которой до конца не может быть счастлива ни одна женщина.
Мама считала, что дело все в хорошей работе, но отец или не мог ее найти, или был доволен своей.
Помню его на угольном складе с руками черными и пропахшими земляной сыростью, тайной нераскрытого клада.
Помню его на каком-то яблочном предприятии. Горы яблок, а я босой хожу по ним,
Бывало, когда мы шли с отцом на море, или на базар, или еще куда-нибудь, нам на улице встречался Васильич. Они приветствовали друг друга, приподняв руку над головой.
– Мое почтение, Васильич! – говорил отец.
– Привет, Ибрагимыч! – отвечал комиссар, приподымая руку.
Мне нравился этот жест, эта сильная мужская рука, приподнятая над головой. Мне чувствовалось в этом жесте что-то особое, как бы горьковатое приветствие из далеких времен и немного ленивое презрение к чему-то. И теперь, когда я мысленно вспоминаю этот жест, я вижу в нем еще что-то. Может быть, понимание того, что за порядочность так или иначе надо платить.
Иногда они останавливались возле пивной будки и выпивали по кружке пива. Прохожие оглядывались на Васильича, вернее, на его орден. Я старался стоять к нему поближе. Комиссар стоял задумчивый, отяжелевший, с тяжелой кружкой в руке. Иногда он вспоминал свою шутку и, посмотрев на меня, говорил: – Как зацапаю…
Но больше он меня почему-то не подымал, хотя конфетами все еще угощал. На вид он был какой-то сумрачный, рассеянный, было похоже, что ему некуда спешить, не сейчас некуда спешить, а вообще некуда спешить. Я думал, что в нашем городе нет и не может быть работы, достойной его, и ему здесь просто скучно.
– Что ты думаешь об этом? – как-то спросил он у отца. Они стояли в тени ларька и пили пиво. Васильич стоял спиной к ларьку, облокотившись о прилавок, и смотрел на улицу. Я думал, что на улице что-нибудь случилось, и оглянулся, но ничего не увидел.
– Думаю, что тебе пора ко мне на чердак, – сказал отец и отхлебнул из кружки.
– Подождем, – сказал Васильич и, удобней откинувшись спиной, плотно уперся локтями о прилавок.
– А по-моему, ждать нечего, – сказал отец, – самый раз. Хочешь, проведу электричество?
– А ты смотри, чтобы тебя самого… – сказал Васильич и усмехнулся.
– За что? – спросил отец.
– За связь с бывшим подпольщиком, – ответил Васильич, и они оба рассмеялись. Я понял, что они шутят, что комиссар не собирается к нам на чердак, но с чего они так шутят, я не понимал.
Вспоминаю – громадная очередь у входа в магазин. Очередь топчется, колышется, гудит. У входа, как всегда, давка. Дают сахар и хлеб. Я стою на той стороне тротуара и жду отца. Он уже в магазине.
На стене какого-то здания рядом с очередью висит огромный плакат. Он изображает веселого, танцующего человека с летящими руками, с развевающимися полами черкески, с головой, повернутой в сторону вытянутых рук. Он смотрит на свои улетающие руки с улыбкой, он как бы говорит им:
Я долго жду отца. Мне скучно. От нечего делать я раз двадцать перечел эту подпись под плакатом. Я чувствую, как постепенно все сильней и сильней меня начинает раздражать этот веселящийся человек с пустующими рукавами черкески. Я чувствую какую-то постыдную неуместность его веселья возле очереди. Я не против его веселья, но мне кажется – лучше бы он веселился где-нибудь возле кино, или в парке, где по вечерам играет музыка, или в крайнем случае у себя дома.
Наконец, показывается высокая фигура отца, выдирающаяся из очереди, как из кустарника. В одной руке у него кулек с сахаром, в другой – буханка хлеба.
– Бегом домой, – говорит он и передает покупки, – я скоро приду.
Он уходит в кофейню. Я знаю, что он не скоро придет, но мне радостно бежать домой с горячим хлебом под мышкой, с плотным кульком сахара. По дороге я отламываю еще теплые куски хлеба, макаю в зернистый сахар и ем. Вкусно, хорошо.
Отец работает в какой-то конторе по заготовке драни. Мы едем на Кубань. До Туапсе пароходом. Мама счастлива – кофейни остались позади. Ночь на палубе. Я лежу у самого борта на каких-то мешках. Сладчайшее ощущение уюта, слаженности жизни, какой-то определенности, порядка, чего так не хватало в нашем быту. И все потому, что отец работает в какой-то конторе по заготовке драни и у него командировка на Кубань. Все как у людей, к чему всю жизнь стремилась мама и чего не могла достигнуть. На палубе табор каких-то незнакомых, крикливых, веселых людей. Рядом со мной сидит мама и отец, притихший, как мне кажется, смущенный своей добропорядочностью.
Я то засыпаю, то, вновь просыпаясь, слышу голоса людей, звук гитары, смех, и под этот успокаивающий шум необыкновенно сладко засыпать.
Просыпаясь, я смотрю на небо, полное спелых черноморских звезд. Время от времени мачта прочерчивает дугу в темном небе. Кажется, она хочет сбить с неба звезду… Так у нас в деревнях осенью длинной палкой сбивают с деревьев грецкие орехи. Но мачта все время промахивается.
«Левей, правей», – шепчу я, но ничего не получается. Мачта все время промахивается, а звезды иногда падают сами, на миг размазывая по темному небу золотистый след.
Я ощущаю всем телом опускающуюся и задумчиво подымающуюся громаду парохода, слышу обильное шипение забортной воды и вновь засыпаю.
Дешевизна кур в Туапсе потрясла мою маму, она чуть было не приостановила наше путешествие, но мы все-таки доехали до нашей конечной цели – станицы Лабинской.
Здесь мы попали в море дешевого молока, и мама окончательно успокоилась. Это был месяц сытой и медленной жизни. Батареи банок с простоквашей в прохладном углу нашей хаты, пыльные улицы, пыльные деревья, голоногие женщины, лузгающие семечки и вынимающие их прямо из золотых чаш подсолнухов, ленивый скрип колодезных журавлей.