Золотое колечко на границе тьмы
Шрифт:
Мы с Вовкой часто перекидывались мячом через весь дом – от наружной кухонной двери через дяди Борину комнатку и жилище Покрасовых. Но никто из взрослых – ни дядя Боря, ни его частые гости (студент Володя Шалимов с гитарой и приятелями), ни многочисленные Вовкины тетушки и сестры, ни отец его – отставной капитан третьего ранга Михаил Мартыныч (часто бывавший навеселе) – ни разу не прикрикнули на нас. Мы с Вовкой и взрослые жили, конечно, в одном пространстве, но в то же время как бы в разных измерениях, и никто не мешал друг другу. Даже если мяч задевал
Я так полюбил этот мяч, что, уходя к себе на Нагорную, всегда брал его с собой. А потом нес обратно к дяде Боре. …
Наконец состоялся суд. Меня на заседание не взяли. И “делить” меня на суде родители не стали, хотя отец хотел, чтобы я поехал к нему. Судья – пожилая женщина – мудро посоветовала:
– Не надо сейчас дергать мальчика. Пусть пока все будет как есть. А подрастет – сам выберет.
На том и порешили.
Требовать с отца алименты мама не стала. Он и без того обещал помогать мне. И посылал деньги до той поры, пока я сам от них не отказался, защитив университетский диплом…
Через день после суда отец собрался в обратную дорогу.
Мне было не то, чтобы грустно, а как-то смутно на душе. Мама гладила мне рубашку, чтобы я на прощанье предстал перед отцом в приличном виде. Я, дожидаясь, когда отпустят меня на улицу Герцена, рассеянно кидал в стену мячом.
Мяч неунывающе звенел.
– Не стучи, Леську разбудишь. – сказала мама.
– Ага… – и я кинул мяч последний раз. Он ударился о косяк, отскочил в угол к табурету. И грохнул!
Потом оказалось, что из ножки табурета торчал острый кончик гвоздя, чуть заметный.
Взрыв был такой, что Леська проснулся и заревел.
Но что был младенческий плач братишки по сравнению с моими слезами!
Сначала я заплакал негромко. Присел на корточки, и слезы закапали на резиновую красно-синюю тряпицу со сморщенной, шелушащейся краской. Но при первых словах мамы, которая спешила утешить меня, рыдания рванулись неудержимо.
Мама сначала просто стояла надо мной, потом подняла, усадила рядом с собой на кровать, прижала.
– Ну, успокойся, маленький…
Но горе сотрясало меня. И мама поняла, конечно, что дело не только в гибели мяча. Это были слезы от несправедливости жизни, от неласковой судьбы, которая разорвала семью. Слезы об отце, которого я, оказывается, очень люблю и с которым сегодня вечером расстанусь неизвестно насколько…
Пришедший с работы на обед отчим сумрачно успокаивал за фанерной перегородкой Леську. Когда я, наконец, притих, мама сказала:
– Ну, если хочешь, ты ведь можешь поехать с папой. Еще не поздно…
На миг заманчивость новой жизни и радость, что не надо расставаться с отцом, позвали меня в дорогу.
– Ладно, – всхлипнул я…
Разумеется, я не уехал. Через полчаса тоска поулеглась, а расставание с мамой показалось страшнее всех несчастий. Я успокоился, умылся и вырезал из лопнувшего мяча узкие полоски. Две себе и две Вовке – для рогаток.
Вечером
Поезд ушел. Было холодно. Вскрикивали и шипели паровозы. Освещенный станционными прожекторами пар светился, как низкие фантастические облака. Большой пунцовый полумесяц среди этих облаков был похож на край двухцветного мяча, если тот повернуть к себе одной третью красного бока. Когда он, конечно, был цел…
– Домой пойдешь? – спросил дядя Боря. – Или ко мне?
– К тебе.
…И это стало как бы возвращением в старый дом, где прошло мое детство. С той поры, где бы я ни жил, я всегда оставался мальчишкой с улицы Герцена. И в душе остаюсь им сейчас…
Конечно, не мог я там проводить все время – ведь была школа, были всякие домашние дела на Нагорной. Но в субботу после уроков я обязательно отправлялся к дяде Боре и домой возвращался лишь в воскресенье вечером.
Ночевал я на тощей подстилке из старых телогреек, которые дядя Боря стелил на колченогий стол. Укрывался дядюшкиным потертым пальто. А иногда мы с Вовкой спали у них в комнате, прямо на полу, на вытертой шкуре белого медведя, которую отставной моряк Михаил Мартыныч привез после войны откуда-то с севера. Нравы тогда были простые, о комфорте никто не заботился, и Покрасовых не удивляло, почему у них то и дело пасется чужой мальчишка.
А когда пришло лето, я почти что совсем перебрался “на родину”. Наша компания – Вовка, Амир Рашидов, Толька Петров, Володька Пятериков и еще разные ребята из ближних домов – никогда не скучала. Часто с нами объединялись и мальчишки постарше – Лешка Шалимов и его друзья. Занятий хватало: то футбол в сквере у цирка, то купание в Туре, под обрывами, то городки и “штандер”, то партизанская “войнушка”, то “сыщики-разбойники”….
Игры иногда заканчивались лишь к полуночи. Все окрестные улицы, скверы и дворы были наши – бегай, кричи, прячься, сражайся на палках, гоняй старый футбольный мяч. Летние ночи – они даже и не ночи были, а так, негаснущие вечера. И луна, встававшая над тюменскими улицами, поэтому никогда не могла набрать полную яркость. Висела надутая и дымчато-розовая.
Мы с Вовкой соглашались, что луна очень похожа на мяч, которым играли мы зимой (Вовка о нем тоже вспоминал с любовью и сожалением). Если, конечно, мяч этот повернут к нам полностью красным боком…
Но иногда мы смотрели на луну более серьезно.
Один раз наша компания, утомленная беготней и шумными играми, забралась на крышу двухэтажного сарая. Мы лежали животами на теплом железе крутого ската, и снисходило на нас умиротворение.
Город утихал, только где-то звенела гитара, да из близкого цирка доносился приглушенный оркестровый марш. Небо стало сиреневым. В него из-за купола цирка выкатился пятнистый розовый шар. На сей раз – удивительно большой. Уж не вздумал ли он приблизиться к Земле вплотную и устроить столкновение?