Золотой сокол
Шрифт:
Тогда Крепениха привела к нему Елагу. Зелейница тоже сказала, что тоска наведенная, а значит, ее нужно снимать. На другое утро вся семья еще на заре отправилась к Выдренице. Последним в семье родился Слетыш (тогда ему было всего тринадцать лет), и ему выпала честь черпать воду из реки. Взяв ведро с водой, зачерпнутой по течению, Елага поставила Горденю посреди луга и, глядя на бледную осеннюю зарю, сказала:
— Стоит Горденя, сын Крепеня, на утренней заре, на чистой росе, во чистом поле, под красным солнышком, под светлым месяцем, под частыми звездами! Облаками Горденя облачен, небесами покрыт, светлыми зорями подпоясан, светлыми звездами обтыкан, что
Наговаривая, она окатила Горденю водой из ведра, потом послала Слетыша опять за водой, и опять он должен был черпать ее по течению, не произнося ни слова. И так три раза. Горденя мерз, облитый холодной водой посреди поля, под осенним ветром, но зато, когда все торопливо шли домой, он уже выглядел не таким вялым и мрачным. Торопились, опасаясь, как бы не встретить кого-нибудь, но улицы были пусты: все соседи, конечно, знали, что на заре Горденю будут заговаривать, и все сидели по домам. На углу Дельницкой улицы мелькнула девичья коса и тут же спряталась за воротами Зобни-гончара. Но Крепениха успела узнать Кривушу. Сперва она рассердилась на любопытную девку, а позже сообразила, что та попалась неспроста — в таком случае виновного в сглазе всегда тянет навстречу жертве...
Все выяснилось уже на третий день. Дойдя после обливания до дома, Горденя почти сразу слег — у него началась лихорадка. Елага кивала: так и должно быть. Сглаз, то есть вторжение какой-то чужой силы в человеческую душу, ломает замки души и тела и делает человека беззащитным перед болезнями. У Гордени был жар, он потел так сильно, что мать три раза в день меняла ему рубахи. В придачу он был в беспамятстве и бредил.
— Порча выходит! — говорила Елага.
А Горденя говорил свое.
— Пойду из дверей в двери, из ворот в ворота, пойду не прямой дорогой, а мышьими норами да лисьими тропами, встану на восток затылком, на закат лицом! — бормотал он, а Елага, отстранив даже мать, с суровым лицом прислушивалась, ловила каждое слово. — Напади, моя тоска и печаль и великая кручина, не на землю, не на воду, а напади на Горденю, в горячую кровь, в семьдесят жил, в семьдесят суставов!
Обмирая, Крепениха слушала, понимая, что нанесенная тоска выдает себя.
— Как огонь горит в печи жарко и не потухает, так бы и Горденя тосковал и горевал по мне! — доносилось до нее невнятное, прерывистое бормотанье. Елага наклонилась совсем низко, слушая голос порчи; знакомые слова любовного заговора разбирались еле-еле, а надо было не упустить ни одного: вот-вот наведшая тоску невольно скажется, назовет свое имя. — Как мил ему белый свет, как светел ему светлый месяц, как красно ему красное солнце, так бы ему была и я... я...
Горденя задохнулся и замолчал, тяжело дыша. Елага наклонилась еще ниже над ним и зашептала, обращаясь не к нему, а к тому духу, что жил в нем. И Горденя снова заговорил:
— Как тоскует мать по дитяти, как корова по теленку, кобыла по жеребенку, так и он бы по мне тосковал; и той тоски ему есть не заесть, пить не запить, спать не заспать; плачет тоска, рыдает тоска, по всему свету блуждает, и ни в году, ни в полугоду, ни днем при солнце, ни ночью при месяце... Не мог бы Горденя ни жить, ни быть, ни днем при солнце, ни ночью при месяце, без меня... А...
Имя рвалось наружу,
Едва дыша, мать и зелейница вслушивались в бессвязный шепот и ждали, что болезнь назовет себя. Скрипнула дверь... Повеяло прохладой из сеней... Обе женщины обернулись...
В полутьме, у самого порога, спиной к закрывшейся двери, стояла Кривуша. Вид у нее был странный, какой-то ошалелый: платок сбился с затылка на шею, руки были сжаты перед грудью, взгляд расширившихся глаз блуждал, и зрачок казался огромным и совсем черным. Она словно бы не понимала, где она и почему сюда пришла; она слегка вздрагивала, словно какие-то невидимые иголки кололи ее под свитой. Рот был приоткрыт, как будто она не может дышать носом.
— Кривуша! — ахнула Крепениха.
Ей все стало ясно. Как она раньше не догадывалась, кто и почему в последнее время мог желать зла Гордене! И ворожба зелейницы, призвавшая к Гордене того, кто его сглазил, только подтвердила очевидное.
Горденя вдруг замер, замолчал. Услышав свое имя, девушка перевела взгляд на Крепениху и словно бы не сразу узнала ее; но тут же она вздрогнула, и лицо ее стало обычным. Почти обычным: выражение растерянности мигом сменилось выражением испуга, словно изба Крепеня была для нее самым опасным местом на свете. Ахнув, Кривуша отшатнулась, наткнулась на дверь, спиной выдавила ее в сени и выскочила из избы. Дверь захлопнулась, потом взвизгнула вторая дверь, во двор, и только два шага быстро ударили по крыльцу и ступеньке. Все стихло, и трудно было сказать, приходила ли сюда Кривуша или она только померещилась в полутьме.
Но Крепениха была уверена, что глаза ее не обманули! Жители двух улиц в изумлении прижимались к тынам, глядя, как всегда степенная и уравновешенная Крепениха несется с ухватом в руке, догоняя убегающую девушку. Понимая, что выдала себя с головой, Кривуша бежала со всех ног, но и Крепениха, немолодая и дородная, кипя от ярости, почти не отставала.
Вихрем влетев к себе во двор, беглянка взлетела по лестнице в повалушу и, должно быть, зарылась там в сено. Когда она потом появилась, тонкие сухие травинки пристали к ее волосам и одежде. А Крепениха наткнулась на домочадцев. Размахивая ухватом, она едва не побила Зобню с семейством, которые никак не могли понять, что ей тут надо. Еле-еле им удалось ее выпроводить, но на прощанье она велела, чтобы Кривуша никогда не показывалась на улице.
Избавившись от нее, Зобня вызвал дочь с повалуши.
— Неужели ты и правда Горденю сглазила? — спрашивал он, качая головой и не веря. — Неужели правда?
— Не сглазила я его! — злобно отвечала Кривуша. — Очень надо было!
— Да ты, верно, приворожить его хотела! — догадалась мать.
— Мой он! А не мой — так пусть никому не достанется!
— Ах ты, бессовестная! — Тихий гончар был в ужасе от искаженного мстительной злобой лица дочери и едва смел ее бранить, чувствуя, что перед ним уже не родное его дитя, а какое-то иное, чуждое существо. — Жениха тебе! Да разве не знаешь, что от навороженной любви только хуже бывает! Лешего тебе, а не жениха! В лесу, в болоте такого злыдня только искать, чтоб тебя взял!