Золотой желудь
Шрифт:
Лида вскрикнула, вырываясь. Но он, воркнув, больно вцепился ей в волосы. У нее слезы полились из глаз, и это было еще не все. У брата недавно выросли два первых зуба, сверху и снизу, все на них умилялись. Не выпуская ее волос, младенец впился этими зубками в Лидин нос. Оууу! Борьба шла на равных. Лида верещала, братик натужно кряхтел, но держал ее мертвой хваткой.
Она отодрала его от себя — как ей показалось, вместе с собственной кожей. За свободу пришлось расплатиться клоками волос, которые остались в его крошечных кулачках…
Лида
Девочка отворачивается от окна и смотрит, как в столбике солнечного света вьются белые пушинки. Их много летает по квартире — словно ангелы крылья свои здесь обтрепали. С кухни тянет переваренным борщом: мать готовит обед и опять ругается с соседом. Лида представляет каждого у своей керосинки, в напряженных позах. У матери руки уперты в бока — она, маленькая, от этого кажется больше. Оба грозят наслать «фина» друг на друга.
Но в этой коммуналке фининспектор не нужен никому. Ни соседу, который делает на продажу пуховки для пудрениц, ни семейству Семилетовых, чей глава тоже подрабатывает дома.
Николай Иванович с большим куском драпа устроился на столе по-турецки и негромко напевает «Соловья-пташечку», кладя аккуратные стежки. Время от времени он распрямляется над шитьем, чтобы помассировать свой больной желудок. Две войны, плен и ссылка не убьют Лидиного отца, а желудок доконает. Хотя это еще нескоро произойдет. Пока что Николай Иванович работает в ателье Комиссариата по иностранным делам, наряжая советских дипломатов в солидные пальто…
Старьевщик наконец ушел, и мир за окном ненадолго становится скучным. Но вот раздается цокот копыт, и Лида снова таращит глаза: по улице едет бричка, которой управляет извозчик в кафтане. С тех пор, как метро пустили, они здесь нечасто появляются.
Во время строительства метро ходили слухи, что под землей потревожили НЕЧТО. И, по странному совпадению, в то же время жителей Хамовников одолели мыши и тараканы. Бабы во дворе говорили, что от этой напасти можно избавиться с помощью мученика Трифона.
Мать прибегала к иконам прямо с кухни, и после ее молений на крашеном полу оставались отпечатки мокрых пальцев. Но молитвы не помогли. Тогда она обратилась к старинному заговору про остров Буян и про семьдесят семь старцев, сидящих там под дубом.
— Возьмите вы, старцы, — горячо шептала мать, ударяя ножом в угол, откуда обычно выползали муравьи, — по три железных рожна, колите, рубите черных мурьев на семьдесят семь частей! А будь мой заговор долог и крепок. А кто его нарушит, того черные мурьи съедят.
Суеверия уживаются в ней с набожностью. На Пасху она посылает Лиду святить куличи. Хорошо, что хоть на Успенский Вражек, а не к Николаю Святителю. А то одноклассники увидят — засмеют: пионеркой называешься, а в церковь ходишь, как неграмотная бабка.
Лида стесняется своих родителей.
Крестьянские корни не скроешь ни с отцовской, ни с материнской стороны.
И, когда родственники Семилетовых собираются за праздничным столом, они поют свои простые песни. После «Священного Байкала» обычно затягивают «Бродягу».
Голоса сильные, особенно у отцовской сестры. Приземистая и скуластая тетя похожа на Чингисхана в юбке, но стоит ей взять первые ноты — проникновенно, достигая недостижимых для других высот и глубин — как ее внешняя непривлекательность исчезает. От тети начинает исходить сияние, словно от жар-птицы. И каждый хочет петь, как она.
К песне присоединяются хозяева и гости — даже те, кто обычно стесняется петь в одиночку, и проникновенные мужские голоса придают ей значительности. Лида раньше даже думала, что отец и его братья сами пережили каторгу. Весь двор тихо волнуется, слушая «Бродягу», льющегося из широко распахнутого окна.
Но Лиде хочется, чтобы ее родители были похожими на Асиных мать и отца: чтоб музицировали на белом рояле, танцевали под патефон и говорили красиво, без всяких там «ихний», «значить» и «табаретка». И чтобы мама носила такую же шляпку и муфту из лисьих хвостов, а у отца были кожаные портфель, пальто и краги.
Асин отец возглавляет крупное хозяйство неподалеку от строительства Беломорканала. У Грошуниных даже телефон к квартире висит — вдруг Асиному отцу когда-нибудь позвонит сам Сталин? И пусть у них дома неубрано и безалаберно, зато всегда есть цветы в вазах.
У Асиной мамы пальчики тонкие, прозрачные. Они — не для грязных половых тряпок и жирных половников. Этими пальчиками она красиво берет куски разрезанных шоколадных конфет, когда пьет свой кофе и рассказывает девочкам, как была петербургской барышней и летом снимала чердачок на даче в Финляндии. Как покупала лайковые перчатки в ломбарде, а потом относила их обратно, потому что денег на еду не оставалось. Как в стачках участвовала. Как будущий муж просил ее руки у ее родителей.
Белый хлеб Асина мама называет булкой, тротуар — панелью. Исковерканные французские словечки, то и дело слетающие с ее языка, раздражения не вызывают.
— Выставки, музэи, театры… опера… — мечтательно говорит она.
А Лида вздыхает: она сама, хоть и родилась в Москве, ни разу не бывала в театре.
Потом Асин отец приходит с работы, и Асина мама ласково спрашивает, поглаживая его редеющую шевелюру: «Илюша, хочешь кофе? Я свежий недавно заварила». «А кроме кофе ничего нет? И где твои часики новые? — он косится на ее запястье. — В ломбард снова отнесла?». «Я их выкуплю, честное слово», — виновато улыбается она. Вздохнув, усталый Илья Игнатьевич целует жену в лоб и направляется на кухню — приготовить себе что-нибудь на скорую руку.