Золотые острова
Шрифт:
— Что ж… Не успели сцапать их на дороге — давай через окошки проверим: там, на речке, они были или не они. А поутру отомстим!
Самое близкое к нам в ночи окно — Нюркино. Изба эта низенькая, ветхонькая, чуть ли не вросла в землю, — заглянуть в любое ее окошко просто. Но когда мы, крадучись, подсовываемся к самым стеклам, то огонь в избе мигом гаснет.
— Нюрка — хитрюга! Прячется! — выходит из себя Николаша. Не сдерживая сердитости своей, бьет кулаком по щелястой обвязке рамы.
На стук кто-то в избе идет, обе половинки рамы открываются. Прямо перед нами сердитое лицо тети Шуры — Нюркиной
— Что за полуночники? Зачем? Не нашлялись, не нашумелись? Тарабаните к чему?
— Нюрка где?
— Так девятый сон досматривает. Давно спит. Марш и вы по домам! Марш, марш!
Рама захлопнута, мы в полном недоумении переминаемся с ноги на ногу.
— Ну и ну! — говорит Николаша. — Неужто ошиблись? Тетка Шура в общем-то никогда не врет.
Но все равно Николаша не сдается, эта неудача его лишь подстёгивает:
— Что-то здесь все-таки не так… Какое-то тут есть плутовство… Пойдем, заглянем к Метке.
Изба, где живет Метка, совсем иная, чем Нюркина. Она еще старинной постройки, воздвигнута в полтора этажа. Острый конек кровли возносится под самые верхние ветви берез и даже как бы задевает круглую, высокую в бездонной синеве ночи луну.
Ну а на темной, на обращенной к улице стене избы окошек светится целых пять. Мы выбираем самое яркое. Мы выбираем то, за которым наверняка висит лампа. Только вопрос: как до этого окна дотянуться?
— Подставка нужна… — заключает мой дружок.
Но подставок на лужайке рядом — никаких; и, гляжу, Николаша примеряется ко мне:
— Ежели я встану, Левка, тебе на плечи, ты выдержишь? Меня на плечах-то удержишь?
— Не знаю… Вряд ли… — сомневаюсь я.
Тогда Николаша сам упирается обеими руками в округлые бревна стены, сам подставляет мне собственную спину:
— Лезь!
А мне опять, как на реке, страшновато. Я знаю, у Метки в доме не только она, а есть там еще отец, мать, дедушка, бабушка. В общем целое, полное, крепкое семейство. И вот если они все там сейчас сидят-посиживают за столом под яркой лампой, а я выставлю к ним свою чумазую, дурацкую физиономию, то и неизвестно еще, чем все это закончится.
Но и перед дружком спасовать нельзя. И я карабкаюсь по согнутой спине Николаши, еложу острыми коленями по его рёбрышкам, Николаша покрякивает, шипит, да все ж терпит. И вот я встаю на его зыбкие плечи, заглядываю в окно.
В избе за широким, покрытым пестрою клеенкой столом, на мое счастье, никого из старших нет. Но под висячей лампой во всей этой комнате так светло — хоть иголки собирай! И там ко мне спиной, лицом к высокому пристенному зеркалу стоит Метка!
Она стоит, не видит меня. А я на подоконнике вишу, не дышу, и вдруг — неведомо отчего! — будто бы откуда-то издали, но совершенно явственно слышу:
Металина, Мета, Мета,На душе моей замета…Веточка-заметочка,Подружка-однолеточка!Черт… По какой причине — неизвестно, а это я вспомнил частушку, которую однажды Нюрка сложила, пропела Метке у них на крыльце. Девчонки воображали себя, видать, совсем взрослыми, но белобрысенькие, конопатенькие, малявки малявками были в тот час куда как
Тогда были смешны, а теперь вот и частушка припомнилась не смешно ничуть, и Метка стоит перед зеркалом такой, какой я ее не видывал никогда.
Она в длинной, белой, с широкими рукавами рубахе. Ее длинные волосы влажны и темны. Они распущены на две пряди. Одна прядь густо, тяжело свисает по рубахе, по узенькой спине меж лопаток. Другая прядь перекинута через наклоненное чуть вниз плечо. И Метка расчесывает эту прядь, отжимает волосы от капель влаги гнутым девчоночьим гребешком. И — тихо смеется. Ее губы смеются, лицо все смеется, ну, а глаза в ярком зеркале — прямо как две ясные звездочки.
Вот она зачерпывает ладонью прядь вторую, высоко вскидывает руку: широкий рукав, совсем как у той русалки, опадает… Он опадает на почти голое теперь плечо, — и я срываюсь с плеч Николаши на гулкую землю. У меня колотится сердце.
— Дома Метка? Дома? — торопит меня Николаша. — А если дома, так заметно, так понятно, что она только что примчалась с реки?
И тут я говорю совсем не то, что увидел.
Я говорю:
— Не понятно ничегошеньки… Метка, похоже, давно уже, как Нюрка, спит. А за столом пьют чай ее отец да матерь… Верно, верно! Меня чуть-чуть не заметили, я чуть не схлопотал по макушке!
И то, что я говорю, мне совсем не кажется завирательским враньем. Я думаю, я уверен: только так вот сейчас мне сказать и надо.
КОЛОКОЛЬЧИК
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали…
На дворе зимнее предночье, стужа, над белыми кровлями столбами дым из труб, а я — не дома.
Я сижу у деревенского конюха Екимыча в его избушке-подсобке.
Экономя керосин, Екимыч не засвечивает пока что ни лампы, ни даже фонаря. В единственном полуобталом оконце избушки мерцает далекая холодная звездочка. А в самой избушке — сумрак, тишь. В этом безмолвии слыхать за бревенчатой стеной конюшни нечастые, глуховатые лошадиные топы; слыхать здесь, в избушке, треск горящих поленьев в печке-водогрейке; и слышно, как Екимыч, присев к низенькой печной с дырками дверце, посапывает курительной, густо испускающей махорочный дым, трубочкой.
И вдруг — трах! — где-то что-то выстреливает, словно из ружья. Екимыч трубочкой привзмахивает, говорит:
— Во! Мороз так мороз! Истинное Крещ-щение!
Говорит раскатисто, одобрительно, голосом крепким, радостным, ничуть даже и не стариковским, а я — вздрагиваю.
И вздрагиваю совсем не оттого, что напуган морозным внезапным ударом, а потому что сижу тут весь в величайшем напряжении.
Я должен отсюда, из конюшенной избушки, как можно быстрее похитить колокольчик, а у меня все не получается и не получается, а дорогое время уходит и уходит.