Золотые острова
Шрифт:
Ну, а вовлек меня в эту неблаговидную затею мой друг Николаша. Совсем недавно он заскочил ко мне домой, сказал:
— Нынче в ночь все здешние девахи-невесты примутся ворожить. Начнут на всяческие манеры гадать о своих будущих женихах… Затевают такое вороженье-гаданье и Метка с Нюркой!
Сначала я даже и не понял, зачем это Николаша сообщает мне такую не очень-то великую для нас, деревенских мальчишек, новость. Сначала я подумал, что он просто-напросто решил маленько про Метку с Нюркой языком почесать, весело посудачить о них, и готовно Николаше подхихикнул:
— Попрыгуши малахольные! Тоже, что ль, пока в школе зимние
Но Николаша ответил:
— Взамуж не взамуж, а все равно мне стало известно: пойдут Метка с Нюркой за деревню на перекресток дорожный, будут там, развеся уши, дожидаться — откуда, с какой стороны что-нибудь да прозвенит… То есть откуда к ним, к малявкам, когда-нито да приедут будущие сваты… Но для нас с тобой, Лёвка, дело не в ихних сватах, а совсем в другом!
— В чем же? — опять ничего не разумея, спросил я, и вновь Николаша принялся мне втолковывать:
— В том, что за летних «русалок» мы так им и не отомстили, а теперь вот — отомстим! Разыграем пьеску не хуже той, что они нам устроили на речке. Только тут никак не обойтись без колокольчика.
— Где ж его взять? Да и что с ним делать?
— Что делать — скажу потом… — ухмыляется Николаша. — А где взять — известно… У твоего несравненного Екимыча! Ты с ним — каждый день. Ты с него да с лошадей глаз не сводишь, а он тебя даже не Лёвкой, а Левом величает. Вот у него колокольчик и раздобудь… Да только побыстрей, до ночи!
— Екимыч и мне его ни за что не даст…
— А ты изловчись!
И Николаша стал меня так заводить, что вот и оказался я под самую ночь в служебной избушке у Екимыча, и теперь, когда пора уже давно приняться за исполнение задуманного, пугливо вздрагиваю от каждого звука.
Дело тут в том, что колокольчик, на который я покушаюсь, во всей нашей деревне, во всей конюшне деревенской — единственный. Он — один единственный, причем принадлежит лично Екимычу. На конюшне общественное все — лошади, уздечки, хомуты, а вот колокольчик — нет! Хотя Екимыч и предпочитает хранить его постоянно здесь, в избушке-конюховке. И наверное, потому, что и сам в ней обретается б'oльшую часть суток, а колокольчик для него что-то вроде частицы давней, прошлой, мне не ведомой жизни. Мне, подростку, не известной, но самому-то Екимычу, как я подозреваю, памятной сердечно.
Сам он насчет этой жизни не распространялся ни единым словом. Но от деревенских мужиков и баб, особенно от тех, кому старик-конюх нелюб за строгость, за рабочую придирчивость, я слыхивал не раз: «Ишь, какой старорежимник! Привык когда-то на собственной чуть ли не на тройке перед всей деревней красоваться, привык выделяться, хозяиновать — вот и теперь на всеобщей-то конюшне суется с командами каждому под руку!»
И это — правда тоже. Любой неаккуратности с лошадьми Екимыч не спускал никому. Придут с утра мужики запрягать лошадей на работу, а Екимыч тут же любого запрягальщика возьмет под контроль. Проверит, как в 'yпряжи подтянуты чересседельник да подпруга, и под самую седёлку, под войлочный потник, вдоль лошажьей спины слазает ладонью; ну, а бабам да ребятам-подросткам запряжку не доверял совсем. Он сам заведет лошадку в оглобли, сам все проделает, начиная с надевания хомута и кончая пристегиванием вожжей. А вечером у ездока лошадь примет, оглядит, и не дай бог, если у которой где обнаружится ссадина или натёртыш!
Однажды летом при мне Екимыч учинил прямо-таки суд да расправу над Прошей-Косоротом, хвастливым и загульным мужиком. Послан был Проша в не очень дальний путь за дегтем для смазки тележных колес, а приволокся лишь на вторые сутки, и не только без дегтя, но и без дегтярной бочки. Сам он — распьяным-пьяной поперек телеги, а лошадь — жалко на нее смотреть. Бока опали, измучена, исхлёстана, едва держит голову, ноги дрожат…
Екимыч как увидел такую картину, так даже глазами сверкнул, ноздри раздул, в бороду охнул, и — откуда только сила взялась! — уцепил Прошу за штаны и за шиворот, вознес над телегой, с маху шваркнул к водопойной колоде — ну, прямо как лягушку! — в самую там лыву, в самую там грязь.
Потом, обиходив лошадь, Екимыч надолго уселся возле стола в избушке; молча, долго, совсем не глядя, а как бы машинально все трогал и трогал тот свой колокольчик.
Трогал медное, темноватое от времени ушко, оглаживал грубыми пальцами гладкое, литое, похожее на опрокинутый бокальчик, металлическое тулово колокольчика и все вздыхал, вздыхал. Он вздыхал, а безмолвный колокольчик будто его своим тут присутствием успокаивал…
Но раз или два я голос этого колокольчика слышал да и наконец узнал, чем он Екимычу так дорог.
Екимыч не всегда ведь был суров, молчалив. Бывал он и благодушен, и вот в один такой добрый час я старика спросил:
— Чего это говорят, что ты раньше на тройке с бубенцами езживал? Будто сам хозяиновал над нею?
Екимыч даже рассмеялся:
— Если говорят — зря не скажут. Но и непременно приболтнут лишнего! Тройка у меня была не такая, о какой думаешь ты, а самая распрокрестьянская, трудовая. Работали мы на земле вместе с сыном, работали справно, хорошие плуги да жнейку-лобогреку держали, а при таком н'aпряге одной лошади маловато. Загоняешь, заездишь! Вот и содержались у нас Буланка да Рыжуха — они и вытягивали всё хозяйство… А третий — просто жеребеночек, стригунок! Рыжухин сын. На племя, на завод, так сказать… То есть опять же на трудовой запас… Вот и все! Вот и вся моя тройка! И — никаких бубенцов.
— А колокольчик?
— А колокольчик — это как бы Рыжухина медаль. Вскоре после войны гражданской, когда твой дедко стал мосты, дороги строить, а мужику еще вольная воля была, надумало уездное — по-нынешнему районное — начальство что-то навроде смотра меж крестьян-лошадников. У кого, значит, конь лучший, и у кого, стало быть, выше забота о коне… Вот моя Рыжуха и оказалась в числе первых! А поскольку в уезде своих медалей ни по какому случаю не чеканили, то и подвесили нам с Рыжухой этот, еще со старых времен, колоколец… Я с ним всего один раз по деревне и прокатился-то! Когда к дому со смотра, как на крыльях, летел! Рыжуха сама всю дорогу под этот звон так и неслась, настилалась птицею-ласточкой. Да ты и сам, на-ка вот, голос его послушай!
И Екимыч открыл стоящий рядом со столом на лавке инструментальный, со всякою там всячиной сундучок. Вынул оттуда за ушко, за колечко в ушке, колокольчик, не так чтобы сильно встряхнул его: и — по избушке и, наверное, за стенами ее по всей конюшне разлился такой малиново-серебристый звон, что и я притих в немом восхищении, и притихли на конюшне все лошади. Только председательский жеребец Воронко, как бы на малиновый запев этот, бухнул сразу двумя подковами в стену, раскатисто заржал.
— Во! Вся его кровушка породная мигом взыграла, воли требует! — одобрительно улыбнулся Екимыч.