Золотые россыпи (Чекисты в Париже)
Шрифт:
— Ну, что же. Если так, я скажу вам всё. Действительно, так будет лучше. Пусть. Так мне и надо. А кроме того… я не хочу ни вольно, ни невольно вас обманывать. Вас.
Он тихо подчёркивает это слово, опускает глаза и, помолчав, с теми же опущенными глазами продолжает:
— Я не Гунявый и не Кавуненко. Не чекист и не адвокат. Я артист украинской драмы. Ни с какой политикой никогда не имел ничего общего. Жил так, как живут все актёры, артисты, то есть исповедуя трусливый нейтралитет к общественной жизни. Лишь бы аплодисменты, гонорар, цветы, рецензии, женщины и кабаки.
Голос ровный, безжизненный, впечатление такое, что он читает по книжке давно известную роль.
— Но я — артист украинской сцены. По твёрдому убеждению?
Леся сидит, напрягшись, не сводя глаз с опущенного, сурово насупившегося лица.
— Но пришли большевики. Аресты, обыски, расстрелы. Мы не успели сбежать, то есть я и моя семья, жена и дети.
Он останавливается, и Лесе видно, как на щеках его мгновенно возникают два желвака — как у человека, который стискивает заболевшие зубы. И голос становится обрывистее, злее.
— Жену я… любил. Было, конечно, много всяческих флиртов и романов. Но жену любил искренне, глубоко. Подчёркиваю это специально. Так же, как и детей. Двое: девочка и мальчик.
Неизвестный снова замолкает, и снова на челюстях выпирают желваки. Молчит он ещё дольше, чем прежде. И с ещё большим напряжением продолжает:
— Я скрывался дома. Два раза приходили чекисты. Каждый раз я сидел и шкафу. Шкаф в стене, дверца не заметна, заклеена обоями. Тогда большевики были ещё неопытными, искать не умели.
И опять пауза, опять желваки. Рука судорожно мнёт краешек пижамы.
— Ну, пришли в третий раз. Поздно ночью. Я снова спрятался и шкаф. Двое чекистов. Пьяные. Стали обыскивать. Я стоял в шкафу и, по обычаю, мелко дрожал. От страха. Долго искали, допрашивали жену, ругались. Потом вывели детей в другую комнату. Жена и дети начали кричать. Я задрожал ещё сильнее и держался руками за одежду, чтоб не упасть. Детей, я слышал, связали и накрыли головы подушками. Чтоб не было слышно. Жена моя…
Неизвестный останавливается, молчит, хрипло продолжает:
— …жена моя была очень красивая. Чекисты начали… приставать к пей, обнимать, целовать. А потом… насиловать. Я слышал всё, шкаф находился в метре от кровати. Сначала жена кричала, отбивалась. Они заткнули ей рот платком. Я слышал, как они разжимали ей зубы ножом, били её, потом сия шли. Она выла через платок… отбивалась всем телом. Кровать стучала одной короткой ножкой. Слышал, как чекисты смеялись и рассказывали друг другу всё… Я мог выскочить, схватить их винтовку и убить обоих или… Но я стоял и дрожал…
Ещё одна судорожная, болезненная пауза. Леся до боли в ногтях сжимает подлокотник кресла.
— Так продолжалось больше часа. Потом они советовались, что сделать с женой. Решили убить — видно, сильно покалечили её. Спорили, кому убивать. Чтоб выстрел был не так слышен, накрыли ей голову подушкой и… тут же улеглись спать — такие были пьяные. Когда окончательно угомонились, я тихонько вылез из шкафа. Но один чекист проснулся. В ужасе я бросился на него и стал, не помня себя, бешено душить за горло. На кровати. Голова его лежала как раз на заголенных ногах жены, в крови и ранах. Второй спал как мёртвый. Этого я задушил. От ужаса. И сбежал. Второго чекиста не убил. На детей не посмотрел. На жену напоследок не глянул. Только видел её ноги…
Неизвестный молчит, мнёт кончик пижамы.
— Удрал к приятелю. Соврал ему, будто всю ночь где-то гулял. А утром сбежал из города. Попал в какое-то местечко с эшелоном красноармейцев. Прикинулся, что сочувствую большевикам, ругал украинскую власть, воздавал хвалу чекистам. Благодаря этим красноармейцам получил в местечке хорошую
Неизвестный какое-то мгновение молчит, всё так же не поднимая головы. Квитка чешется, мелко стуча ногой об пол.
— И вот, когда я поверил, что меня расстреляют, со мной что-то произошло. То трясся, плакал, целовал следователю руки и ноги (а бриллиантов отдавать не хотел!). А как поверил, всё стало другим. Впервые вспомнил ту ночь такой, какой она была. Всю, с самого начала и до конца. И особенно самого себя. Впервые разглядел себя как следует. Когда пришли за мной, я впервые испытал радость. Правду говорю, без, прикрас. Настоящую радость! Решил отдать бриллианты, но вовсе не для того, чтоб спасти себя. Не в оправдание говорю — так было… Но не успел. И они не успели. Как только меня вывели, поднялся тарарам, на местечко налетели поляки. Чекисты торопливо выпустили в меня три пули и бросили на дороге. Только ранили в руку. Поляки подобрали… Лежал четыре недели.
Рука, которая всё время мяла пижаму, затихает. Пальцы лежат устало, бессильно.
— И вот… та ночь перед смертью и эти четыре недели… не изменили меня, а… открыли самому себе. Особенно о детях не мог думать… без муки. Опять-таки не оправдываюсь, а… объясняю. Я снова решил не отдавать бриллианты. Выкопал их и часть дал одному украинскому старшине, чтоб он пробрался в Киев, нашёл моих детей и перевёз их ко мне за границу. Драгоценности были на большую сумму. Сам поехал в Варшаву. Жил там три месяца, всё ждал офицера. Он появился без детей. Вроде бы большевики его арестовали, отняли бриллианты. Ездил ли вообще? Теперь знаю, что нет. А тогда поверил. Он опять взял у меня часть бриллиантов и поклялся или погибнуть, или привезти мне детей. Мы договорились, что он привезёт их или в Варшаву, или в Берлин и что фамилия его будет Петренко. Снова я ждал в Варшаве шесть месяцев. Потом переехал в Берлин, думал, что он ждёт меня. Там видели его, по слухам, искал меня и уехал в Сербию. Я отправился за ним. Не нашёл. Снова вернулся в Берлин. Потом был в Чехии, Австрии, снова в Берлине. Всё гонялся за ним. Потом приехал в Париж. Мне уже не бриллианты нужны были, я хотел только узнать, был ли он в Киеве, живы ли мои дети. Только это. И, если он разведал, где они, чтоб дал адрес. Ничего больше. А он опять обманывал. Говорил, что адрес детей у него в той квартире, из которой он сбежал. Теперь-то я знаю точно, что в Киеве он вообще не был. Это всё.
Неизвестный ложится навзничь и закрывает глаза. Красный рубец на щеке становится ещё краснее, а лицо покрывается мертвенной серостью.
Леся сидит, нагнувшись вперёд, окаменев, с широко раскрытыми темносиними глазами. Губы её вздрагивают.
— Итак, теперь вы сами видите, кто я и каков я есть. Надеюсь, наконец вы поверите мне и… поймёте свою ошибку.
Леся опускает голову на руки, упирается локтями в подлокотники и сидит так молча и долго.
Неизвестный лежит с безразличным видом, ни разу не посмотрев на Лесю, больше совершенно не интересуясь ею.