Зона испытаний
Шрифт:
В комнате отдыха говорили о тепле, солнце, летних отпусках, о том, кто и где собирается отдыхать.
– Не надумал, куда? – спросил Извольский.
– Дачу сниму где-нибудь, – сказал Долотов, вдруг решив, что на первый случай ничего лучше не придумаешь: он и так загостился у Витюльки.
– Имею предложить! – провозгласил Костя Карауш. – Отличная дача! Сосновый лес, до реки пять минут… ежели бегом.
– У него дача! – Козлевич произнес это таким тоном, каким говорят: была у собаки хата.
– У меня, как у латыша… У одной знакомой. На этой даче ее отец гоношился, да сильно болеет, в санаторий направили.
– Жить можно? – спросил Долотов.
– Ха! Генеральская дача!
– Может, договоришься?
– А чего? Сделаем для своих.
– Где
– По западному шоссе. За «Шанхаем», у деревни Хлыстово, знаешь?
– Соседями будем, Боря! – сказал Козлевич.
– Лучше всех устроился «корифей», – заметил Саетгиреев. – Построил себе избушку на курьих ножках у реки в лугах… Стерлядка, тишь и благодать…
– И от бабушки подальше, – усмехнулся Карауш. – А вообще-то ему сейчас не до благодати, как я понимаю.
Долотов ждал, что Костю спросят, почему Боровскому «не до благодати», и был уверен, что услышит очередной треп Карауша, а поскольку дело касалось «корифея», можно было ожидать, что и у всех остальных найдется что сказать, потому как охотников посудачить на тему «от бабушки подальше» всегда предостаточно.
Однако теперь все молчали, из чего следовало, что или Костя «не готов к выступлению», как он в этих случаях говорил, или причина, из-за которой Боровскому не до благодати, уже обсуждалась и ни у кого не нашлось что добавить к высказанному.
«А может, они при мне не решаются? – подумал Долотов. – Отчего бы? Не доверяют? Да нет, что-то не то…»
Долотов вспомнил разговор Главного с летчиками, свой ответ Соколову на вопрос о катастрофе («А чего я, умнее других?») и то, как при этом посмотрел на Боровского, сидевшего в стороне ото всех.
– А что с Боровским? – спросил Долотов. К нему повернулся Извольский.
– Не знаешь?
Вслед за Витюлькой снизу вверх на Долотова поглядел и Козлевич, сидевший в кресле.
– Статью не читал разве?
– О чем?
– Хороша уха! – тут же отозвался Карауш. – Фалалеев настрочил о полете в грозе «сорок четвертой». Еще с вами Лютров был…
– На, почитай. – Извольский вытащил из кармана куртки плотно сложенную старую газету.
– Этого а-писаку давно а-пора к порядку призвать, – сказал Козлевич, вдруг рассердившись и потому заикаясь на каждом слове. – Нашелся а-деятель! Нет бога, кроме аллаха, и Фалалеев пророк его!
– Темную ему устроить! – в тон штурману отозвался Костя. – Думает, если Старик шерстил «корифея», то и ему можно.
Долотов переводил взгляд с одного недовольного лица на другое и ничего не понимал.
«Да они никак обижены за Боровского?.. Вот уж истинно русская черта: сами себя честят на чем свет стоит, а брось им их же собственные упреки, тут же навалятся на тебя всем миром… А может быть, о «корифее» написано что-то из ряда вон?..»
Долотов развернул газету.
Статья Фалалеева под названием «Наперекор стихиям» занимала три колонки на второй полосе газеты. Автор менторски трактовал перипетии полета Боровского в грозовом фронте, а также вкратце пересказывал суть беседы Главного с летным составом фирмы, особо выделяя отповедь, которую Соколов дал «корифею». Сопоставленное воспринималось, как вытекающее одно из другого: моральный облик и отношение к делу. Вначале Долотов решил, что автор, радея о летной дисциплине, о строгом выполнении правил самолетовождения, просто перестарался, но мало-помалу между строк все заметнее проглядывали уши осла, который не мог упустить случая лягнуть больного льва, в Долотов наконец понял, отчего никто из летчиков не мог согласиться с такой хулой на Боровского, не чувствуя себя при этом замешанным в заведомо грязное дело. Фалалеев выставил Боровского человеком, охваченным «безумством храбрых», которых иначе как за дуроломов почитать нельзя. «Сила есть, ума не надо». Элементарное здравомыслие должно было подсказать командиру вернуться на ближайший аэродром, а не «лезть на грозу». В последних строках автор с прискорбием констатировал, что, к сожалению, есть еще люди, которые считают поведение командира С-44 героическим. Видимо, имел в виду награждение
Долотов сложил газету и минуту молчал, пытаясь разобраться в собственных впечатлениях.
– За что он его? – спросил Долотов, поглядев на Козлевича.
– Xa! Всю дорогу «мешком» сидел рядом с «корифеем», вот за что! Костя? А помнишь историю с рулежкой?
– Это когда Фалалей пенку пустил?
– Ну. Вот откуда эта статья!
«Тут другое, – думал Долотов. – Не так он прост, чтобы из-за одной обиды па «корифея» заниматься этой словесностыо «.
Уже в первые годы работы на фирме Долотов без особого труда составил вполне определенное мнение о «метре» – так за глаза именовала Льва Борисовича ведущие инженеры. Основной задачей его дотошного присутствия на фирме было суметь извернуться так, чтобы оказаться возле дела, над делом, только не в самом деле. И при этом изображать из себя представителя некой фрондирующей элиты. Фалалеев только и занимался, что выискивал всяческие изъяны в том, что делалось другими, доказывая их «ненаучный подход» к делу. Не было ни одного серьезного эксперимента, ни одного трудного полета, в котором участвовал бы Фалалеев, как не было ни одного промаха в практике летных испытаний, ни одной беды на фирме, которую бы он так или иначе не обернул себе в актив, – в этом, собственно, и состоял отраженный звон «просвещенного» присутствия «метра» на фирме. Год назад, когда сотни людей на летной базе, как праздника, ждали вылета нового лайнера, Фалалеев отозвался о событии, как о «спектакле для идиотов».
Но хотя ни Козлевич, ни Карауш в простоте душевной никогда не задумывались над подлинной сущностью Фалалеева и потому давали обычную человеческую оценку его поведению, Долотов не только выделил эту оценку, но и примерил ее к самому себе.
«При желании Трефилов мог бы написать обо мне что-нибудь похлестче. И материала насбирал бы предостаточно; полет за звук без разрешения аэродинамикой, дурацкая посадка на спарке с Лютровым, взлет на недопустимой скорости… Сложить все вместе, прибавить покаянный визит к Старику в присутствии Гая, подсолить сведениями из личной жизни…
Трефилов был слабым человеком, хотя и не последним летчиком, и то, что ты сказал ему во всеуслышание, очень напоминало толчок в спину падающего. Но тебе не было до этого никакого дела. Ты считал, что человека можно оценивать по одной мерке: укладывается ли он в то, что норма для тебя, что ты почитаешь приемлемым видом человечьего существования, достойным отношением к делу. Ты был уверен, что только так и можно узнать правду о человеке, определить ему цену.
Но что это была за правда, если она вылилась в тот же результат, что и содеянное Фалалеевым? Или почти в тот же. Ведь и он говорит как будто дельные вещи – что ни слово, то о значении летной дисциплины, о важности выполнения правил самолетовождения, следование которым только и может уменьшить аварийность в воздухе. И тут же предусмотрительно снимает шляпу перед Главным, якобы отклонившим кандидатуру Боровского, когда речь шла о летчике на новый лайнер. И для тебя Старик и его отношение к «делу «корифея» сами по себе составляли половину той правды и того нрава, которые руководили тобой».
Долотов собирался вернуть газету Извольскому, но передумал и сунул в карман пиджака; он вспомнил об Одинцове, о его нынешней профессии и решил узнать, не сможет ли он ответить автору этой публикации.
Кажется, это случилось впервые: он собирался вступиться за человека, который не только не просил его об этом, не только не нуждался в его помощи, но которому по недавнему убеждению Долотова совсем не следовало помогать. Может быть, поэтому намерение поговорить с Одинцовым не вызывало потребности в немедленных действиях, решение казалось необдуманным, туманным, исходящим не из ясных убеждений, а из неожиданных и, может быть, случайных аналогий.