Зона обетованная
Шрифт:
«О чем это он?» – подумал я и в недоумении пробормотал: – Не понял, вы о чем?
Недоумение мое было вполне искренним, он мне поверил. Я сразу это заметил. Взгляд потеплел, снова стал пьяновато рассеянным, губы снова задвигались, вилка потянулась за куском крупно нарезанного малосольного хариуса.
– Не морочь голову человеку, – сказала Надежда Степановна с какой-то безнадежной болью в голосе. – Зачем ему? У него своих хлопот полон рот.
Но я уже твердо решил, не нытьем, так катаньем допытаться до всего, чего до сих пор никак не мог объяснить себе, что не укладывалось в казалось бы незамысловатый перечень событий, которые произошли
– У нас об этом в то время на тыщу километров окрест гудели. Из самой Москвы оперативная группа заявилась. Такой тарарам подняли – ни дохнуть, ни шевельнуться. На сто рядов каждого обтрясли, просветили, отчет составили.
– Он тебя об Ирине Александровне, а ты об чем? – все с той же тоскливой безнадежностью перебила его жена. – Чего сейчас старое вспоминать?
– Фиг ли ей тогда тут понадобилось? С какой такой целью она объявилась? – не выдержав, повысил голос Омельченко.
– Сама она, что, не сказала? – с деланной непонятливостью поинтересовался я.
– Сама… Сама она все, что желаешь, объяснит. Наслушаешься еще. Говорить они все мастера, – с какой-то детской обидой неизвестно на кого сказал хозяин и надолго замолчал.
Жена жалостливо поглядела на него, тяжело ворохнулась на заскрипевшем стуле и, обращаясь только ко мне, словно тот, про кого она говорила, находился за тридевять земель, стала рассказывать:
– Его это тогдашнее чуть до белой горячки не довело. Поболе года чуть ни каждую ночь соскакивал. Вскинется и сидит как полоумный, ничего не соображает. Пока стакан водки не приговорит, ни за что не уснет. Думала, все, сопьется мужик. Это он с виду такой шумный да здоровый, а коснись – хуже пацана малолетнего. Так и водка не брала. Выпьет – и ни в одном глазу. Но, правда, засыпал. Полежит, полежит, потом, смотрю, захрапел. Извелась я с ним тогда.
– Тебя изведешь, – с неожиданной злостью сказал Омельченко и вдруг, повернувшись ко мне, протянул руку, с силой сжал мое плечо.
– Ты вот что, Алексей… Вот что мне скажи… Я, конечно, тоже не валенок, слежу. И книжки, и газеты всякие. Только мой техникум лесной, сам понимаешь, не та база. Правда, что ль, чужие мысли сейчас запросто разбирать могут?
– Ну уж и запросто, – растерявшись, хмыкнул я. – Опыты, конечно, проводятся. Только результат, как говорится, не очень убеждает. Есть, говорят, отдельные непонятные феномены…
– Вот! – он еще сильнее сжал мое плечо. – Есть, значит, сволочи. Влезут тебе в башку и начнут копаться, как мышь в крупе. Нагрызают по мыслишке себе в доказательство. Так ведь там, в голове, такое… Что хочешь можно сообразить из этих огрызков. Залезу я к тебе, к примеру, а там полная дребедень, особо после стакан'a-другого.
– Дурак! – сказала жена.
– Я к примеру, ты не обижайся. Это какая тогда жизнь начнется? А? Вот и эта заявилась. Я, говорит, могу и прошлое, и будущее, если стечение обстоятельств какое-то выпадет. Мысли, говорит, самые тайные могу угадать. Я, говорит, этот… Как его?
– Экстрасенс? – улыбаясь, подсказал я.
– Да нет, этот…
– Парапсих какой-то, – подсказала Надежда Степановна.
– Во! – парапсихолог. Разбираться приехала.
– В чем?
– В том, что произошло. Тогда.
– Ерунда! – категорически заявил я.
– И я говорю – полная хренотень. Два года вон какие лбы разбирались, не разобрались, а эта заявилась – фу ты, ну ты – разобралась. Иди тогда, разбирайся! А то сидит вторую неделю – ни бе, ни ме, ни черту кочерга. Все сны свои рассказывает. Позволь еще спросить: – А на хера это все тебе надо?
– Ей, – поправил я.
– Ну да, ей.
Я налил ему и себе, и в предвкушении возможности внести некоторую ясность относительно парапсихологических возможностей таинственной незнакомки, рискнул было озвучить предложение, могущее подвинуть Омельченко на дальнейшие откровения:
– Выпьем еще по одной, потом все по порядочку. Мне, как человеку в ваших прошлых событиях совершенно несведущему, ничего пока не понятно. Кроме одного… – Я оглянулся на входную дверь. – Могу поспорить на что угодно, что ни до одной, самой вот такусенькой мыслишки, ни моей… ни вашей… ни вашей… эта красавица никогда не доберется. А если все-таки возникнут сомнения, могу продемонстрировать, как дуракам лапшу на уши вешают.
Омельченко с интересом посмотрел на меня и спросил:
– Чего ей тогда вообще тут надо?
– Чтобы ответить на этот вопрос, желательно сначала понять, почему вы ее боитесь?
– Кто боится? Я боюсь? Я?!
Омельченко выпрямился во весь свой внушительный рост и угрожающе навис надо мной, по-прежнему сжимая в руке вилку.
– А то нет! – не выдержала вдруг Надежда Степановна и ударила по столу ладонью. – Ирочка, Ирочка, Ирочка, Ирочка… Так и вертится вокруг, как бес, чуть пополам не гнется. Я поначалу даже перепугалась. Думала – никак глаз положил? Потом гляжу – нет, не то, вовсе не то. Глядит на нее, как, к примеру, на Хлесткина, когда у того карабин в руках. Опять по ночам вскидываться стал.
– Не городи, Надька, не городи, – Омельченко тяжело опустился на табурет. – Сама не знаешь, что несешь. Он еще подумает… Чего мне ее бояться? Меня другое с толку сбивает: почему она не скажет ничего толком? Я что, без глаз или дурачок какой, как он вот объявил.
– Да чего она тебе сказать-то должна? Сам-то ты знаешь про то или нет?
– Я тебе, Алексей, как человеку постороннему и научно образованному, все сейчас расскажу. А ты подумай и выскажи: все тут на местах стоит или совсем наоборот? А если наоборот, тогда, понятное дело, вопрос возникает – по какой причине? Честно тебе говорю – голову сломал. Вроде бы одно за другим, а вместе – полная хренотень получается. Поговорить, посоветоваться – ни души. Что я, Сереге Птицыну или Хлесткину, вон, объяснять буду?