Зона обстрела (сборник)
Шрифт:
Вот виделось ему: он сидит в каком-то маленьком кафе (каких тогда и не видел вовсе, откуда только такое видение взял?), и знакомые то и дело подходят к нему, здороваются уважительно, с почтением выпивают предложенную им рюмку, интересуются мнением по профессиональным делам… Он доброжелателен, улыбчив, очки сползли на кончик носа, в верхнем кармашке хорошего, любимого и потому сильно поношенного пиджака остывает запасная трубка… И его собака дремлет под его стулом – как завсегдатаев их пускают в кафе вместе… А вот бежит и та, которую он ждет, – не то чтобы красавица, но складненькая такая, улыбчивая, не очень уже молодая, но еще очаровательная, с немного
Именно в таких деталях все и представлял.
Именно так вдруг все и сделалось.
Не прошло и пяти лет этой новой жизни, как однажды он заметил, что старые фантазии полностью осуществились. Он сидит, все время сидит в маленьком кафе (несколько раз это были даже парижские, мюнхенские и лондонские кафе!), и знакомые подходят, и очки сползают, и пиджак… И бывало, что появлялась она, правда, в разных видах, не всегда та самая, но иногда даже именно очаровательная, и даже с детской улыбкой… Разве что трубку к тому времени он давно уже бросил курить, перешел на крепкие сигареты, да собаку так и не завел, неожиданно сосредоточившись до истинного фанатизма на кошках, а эти звери по кафе не ходят, будучи природными домоседами…
Более того: еще немного спустя возник в его положении дополнительный оттенок, который некогда тоже предполагался, хотя и не формулировался даже в мечтаниях – он сидел в кафе уже не в качестве активного, энергичного персонажа картинки, а как эдакий старец, давно миновавший зенит, авторитет ушедших дней, старожил цеха… В этом был милый его сердцу стиль поношенности, устойчивости, традиций – всего того, чего не было в его беспородной, лишенной корней и резко переменившейся к лучшему жизни. Теперь он как будто имитировал старение в своем образе, как имитировал в обстановке своего дома обжитость и наследование вещей – хотя все было накуплено по комиссионкам и антиквариатам.
Впрочем, старение тем временем шло и естественным путем, и уже было не отличить наигранное от настоящего, и тут он спохватился и начал тосковать, почувствовав, что действительно недолго осталось донашивать эту жизнь, и придумал про нее афоризм: «Жизнь – как плохие ботинки, только разносишь, чтобы не жали, а они возьми да порвись, выбрасывать пора…» И этот афоризм тоже хорошо уложился в образ вальяжного старика, иронического мэтра и мудреца…
Но сейчас не об этом речь, а о справедливости.
Казалось бы, судьба расплатилась с ним полностью, а люди, к которым судьба щедра, обычно склонны испытывать к другим сострадание. Но № 1 оказался злопамятен. Вернее будет сказать так: он сочувствовал каждому отдельному человеку из тех, кому теперь не везло, и готов был помочь – лучше всего деньгами. Но в целом новым невезучим не только не сочувствовал, но даже находился с ними в состоянии внутренней вражды. Позицию его можно было определить так: «Вот и ваш черед пришел. Раньше вам было хорошо, а мне плохо – хотя вы получали все незаслуженно, а я незаслуженно был обделен. Теперь все у всех по заслугам – мне кафе и прочее, а вам… уж извините». Гадкая позиция, ничего не скажешь, и сам он чувствовал, что гадкая, не то что не христианская, а просто людоедская какая-то, чистой воды социальный дарвинизм – но поделать с собой ничего не мог. Да и не хотел, потому что к убеждениям добавлялось и раздражение на этих неудачников свободы, особенно из числа бывших приятелей, продолжающих в приятелях формально числиться: ведь они принимали свое и его нынешнее положение тоже без смирения, и иногда проскальзывало в их усмешках и даже словах: «Выбился… пользуется…
Но, как бы то ни было, настроение у № 1 от мыслей о справедливости всегда портилось, к тому же и сами телевизионные «Новости», как обычно, были невеселые.
Не досмотрев их, он уснул – как всегда, сном нездоровым и не дающим отдыха. Точнее, не как всегда, а как сделалось в последние годы из-за постоянного пьянства и сопутствующей неврастении.
Обычно он засыпал рано, иногда забыв включить таймер телевизора, и в таких случаях просыпался через два-три часа не только от общеизвестной похмельной бессонницы, но и от раздражающего мигания мертвого экрана.
Тут он ощущал все положенное: если лежал на правом боку – соответственно и боль в правом боку, и пылание изжоги, и особенно отвратительное для лежащего человека головокружение, немедленно вызывавшее мысль о смерти; если спал, пренебрегши традиционными рекомендациями, на левом – удушье и мощное, громкое сердцебиение, заглушавшее телевизионный шум; если же на спине – то ломоту и особую тянущую боль во всех суставах, будто начинался грипп…
Он отлично знал, что все это вместе не более как симптомы алкогольного отравления, и давно научился принимать меры, которые могли дать облегчение.
Не зажигая света, он хватал лекарства, снимающие изжогу и боль в печени, отвратительные жидкости, имеющие вкус растворенного в кипяченой воде мела. Если сердце прихватывало сильнее обыкновенного, выпивал, чуть разбавив минералкой из стоявшей на полу возле кровати бутылки, валокордина – это было хорошо тем, что давало шанс минут через двадцать уснуть еще на пару часов. Если же кроме внутренних органов начинало бунтовать и распущенное сознание, опускал руку за тахту, вытаскивал початую бутылку водки и делал три-четыре глотка прямо из горлышка, в темноте опасался перелить через край стопки, на всякий случай тоже имевшейся поблизости.
А в совсем последнее время появилась еще одна напасть: до пробуждения он успевал обязательно увидеть длинный, весьма связный и жуткий сон. Не Татьянин кошмар с чудовищами и предметом страсти, не добротный сюрреалистический фильмик, которые иногда просматривал в бившей гормонами молодости, а реалистическую чернуху, безысходную и отвратительную, как настоящая жизнь.
Очень часто в сюжете участвовал покойный отец – но он не спасал и даже не помогал, а смотрел нехорошо и иногда говорил что-то осуждающее, как он умел при жизни, резко и обидно.
Так как № 1 был склонен и наяву бредить, отключаться, погружаясь как бы в сновидения, называемые им сюжетами, точнее, сюжетцами, то собственно сновидения он тоже считал сюжетами, только не сконструированными, как дневные, по известным классическим образцам и потому даже не нуждавшимися в досматривании до конца – все и так понятно, известно, – а неуправляемыми и непредсказуемыми и, соответственно, более интересными. Беда же состояла в том, что эти сюжеты исчезали бесследно, терялась возможность обнаружить и среди них такой, который тоже мог бы оказаться совершенным и стать новой классикой, – он их, как бывает с большинством людей, забывал сразу по пробуждении.