Зона обстрела (сборник)
Шрифт:
Тут я поднял глаза и увидел Гарика, появившегося совершенно беззвучно, даже лестница не скрипела. Он был в неизменной своей черной рубашке с черным же галстуком, в черных брюках, черные, отлично вычищенные ботинки тускло светились, и лишь желтая подмышечная кобура выделялась аляповатым пятном на этом безукоризненном фоне. Более того, он был даже в шляпе! Черной, естественно, классического стиля «аль капоне», со слегка приподнятыми сзади и опущенными спереди небольшими полями, так что кривое его, перерубленное лицо было почти невидимым.
– Что ж, товарищи, – Гарик присел к столу и бросил шляпу в угол, не глядя, при этом
– Можно подумать, что Гриша полный идиот и не понимает в порядке, – обиженно буркнул Гриша и, перелив коньяк в чашку и добавив туда же последние капли из бутылки, оскорбленно выпил. – Между протчего, я участник вова не в Ташкенте, вы же не знаете, так я вам скажу, что из аидов было больше Героев Советского Союза, чем из всех гоев взятых, не обижайтесь на меня, Гарик, я уже пожилой человек и люблю правду…
– Лучше, Григорий Исаакович, вы поднимитесь и возьмите из вашего баула еще бутылочку, – сказал Гарик, вытащил коричневенькую пачку «кэмела» без фильтра, щелкнул черным «ронсоном».
– Выпьем еще по сотке, да людям надо тоже дать отдохнуть, – он деликатно глянул только на меня.
– Очень интересно хочется узнать, – взвился Гриша, – и где я возьму эту вашу «бутылочку»? У какем бауле? Может, у меня уже вообще нет головы, может, я забыл, что мне ктой-то дал в наследство миллион, чтобы я покупал сто бутылочек, тысяча бутылочек…
– Рэб Гирш, – сказал я, – уже хватит.
Немедленно Гриша подхватился и, приговаривая «как же я запамятовал, да-с, склероз, господа, ничего не поделаешь», в мгновение ока слетал наверх, спустился и выставил на стол такую чудовищно грязную, в сале и чуть ли не в машинном масле, бутылку коньяку, что она только охнула, схватила бутылку за горлышко двумя пальцами, схватила в другую руку графин и, мелко, быстро переступая маленькими шерстяными носками, побежала на кухню переливать. Однако все успели заметить, что коньяк на этот раз уже был не ординарный, а, ни мало ни много, «Ахтамар» с сизой наклейкой…
Потом она прибирала со стола, мыла на кухне стопки и чашки, а мы курили на крыльце, дышали воздухом.
– Три мужика курят, а женщина посуду моет, – усмехнулся Гриша. Говорил он тихо, без малейшего акцента. – Они, – он кивнул в ту сторону, где над горизонтом стояло зарево ночного города и откуда доносился едва слышимый гул губернского шоссе № 3, – они б нас только за это убили…
– И правильно сделали бы, – усмехнулся Гарик, и никакой инструкции не вспомнил, и фразу построил так, словно и не умеет иначе. – Пойду, помогу милой женщине…
Он сунул сигарету в стоявшую на перилах для этой цели плоскую банку от «печени трески в масле» и, слегка пригнувшись, шагнул в дом. Свет на секунду упал на его
– Вот такие дела, батенька, – вздохнул Гриша, тоже задавил окурок и пошел следом, и снова мне показалось, что другой человек возвращается в дом, не комически уродливый старый еврей, а средних лет немного приземистый атлет, в коротко стриженных рыжих кудрях шапочкой, чуть горбоносый, чуть прищуривший от света яркие голубые глаза.
И я пошел в дом следом за ними.
…Мы лежали на провалившемся кочковатом матрасе, она прижималась ко мне всем своим огненно горячим даже сквозь ее рубашку и мою майку телом, она, как всегда, положила ладошку мне на грудь, и в этом месте в грудь шло тепло, она уместила свою голову у меня под подбородком, и волосы щекотали мою шею, и я чувствовал эти довольно жесткие, пружинящие волосы и их немного кисловатый, мыльный запах, я чувствовал ее небольшие груди, легшие, будто спать, набок, и соски, становившиеся все тверже под рубашечным скользящим шелком, и немного выпяченный – чтобы чувствовать меня – живот, и холмик под животом, чуть колючий сквозь рубашку, и ноги, правую она уже закинула на меня, и обняла ею мою левую, и прижималась все теснее, откуда в ней были силы, она почти сдвинула меня с матраса, и где-то внизу ее левая рука поймала пальцы моей правой и сжимала их, гладила, снова сжимала, почти ломала…
Ты же знаешь, сказал я, найдя ее ухо, я не могу сейчас, ты же знаешь, я не могу, пока все это не кончится. Я очень люблю тебя, очень, я больше всего на свете хочу быть с тобой, такого еще не было в моей жизни, все было, но не так, я хочу быть с тобой и дожить с тобой жизнь, я хочу быть с тобой все время, мне ничего не нужно, только смотреть на тебя, говорить с тобой, и чтобы ты вот так прижималась ко мне, и клала сюда руку, но я не могу сейчас, ты же знаешь. И иногда мне кажется, что мне ничего больше не нужно…
Жаль, тихо перебила она, жаль, что не вызываю никаких других желаний, и я почувствовал, представил себе, как она сейчас улыбнулась, уткнувшись лицом мне в шею, улыбнулась хитро и кокетливо в полной темноте, а я просто хочу тебя, я соскучилась, ничего не говори, не хочу, чтобы ты говорил, я не понимаю, что значит очень любишь, просто любишь, молчи, обними меня, давай будем спать, я уже очень хочу спать, я хочу тебя, но сейчас я невыносимо хочу спать…
Она повернулась ко мне спиной и вжалась, вложилась в меня, я перекинул руку через ее плечо и взял в ладонь ее грудь, вместившуюся вполне, маленькие ее полушария втерлись в меня, едва ощутимо двигаясь из стороны в сторону, мы лежали так плотно друг к другу, словно специально были для этого изготовлены, по-английски это называется spoon like, как ложки одна в другой, и это очень точное сравнение.
Я люблю тебя, и скоро все это кончится, и тогда все будет можно, и мы будем вместе всегда, всю жизнь, сказал я.
Не говори, я прошу тебя, ты же меня не знаешь, может, я тебе не подхожу, сказала она.
Я люблю тебя, ты мне очень подходишь, когда все кончится, мы вернемся, мне никогда не будет нужен никто другой, кроме тебя, сказал я.
Ты все время говоришь, это ужасно, сказала она.
Что ж делать, я так устроен, может, я бы замолчал, если б было можно, но пока нельзя, наверное, потому я все время говорю.