Зона обстрела (сборник)
Шрифт:
Ты всегда будешь говорить, я, наверное, привыкну, может, ты и меня научишь все говорить.
Мы будем счастливы? – спросил я.
Нам будет очень хорошо, ответила она.
Люблю тебя.
Люблю тебя.
Я осторожно отодвинулся, потянул руку – она уже спала. Тихо сползши с матраса, я вышел из дому не одеваясь.
Зарева над городом уже не было, теперь оно пылало с противоположной стороны горизонта – вставало солнце. Небо было уже совсем светлое, стояла полная, абсолютная тишина, даже с дороги не доносился гул, на рассвете угомонились и самые неутомимые шоферы.
Тихо подошла к ногам собака
Сейчас все спят самым крепким сном, подумал я.
Спит в этом доме та, перед которой я абсолютно беззащитен, вот как собака, подставляющая в знак любви и доверия брюхо.
Спят мои не то ангелы, не то демоны, там, наверху, по-солдатски, не раздеваясь, и кобура давит одному из них на ребра, а другой все прикидывает, рассчитывает даже во сне, хранители мои, охранники.
И там, в великом городе, и вокруг него, и во всей этой прекрасной, чистой, благоухающей, цветущей покоем и довольством мирной стране все спят.
Я должен разбудить их, я принесу им дальний, пока не слышимый ими, но страшный гром.
Иначе этот сон будет вечным.
Работы хватило всем.
Гарик в допотопном черном комбинезоне на огромных пуговицах и, почему-то, в тонком летном шлеме времен По-2, весь обсыпавшись ржавчиной, открыл наконец чудовищный висячий замок и, вспахивая землю, развел ворота гаража. Все были заняты, и никто не обращал внимания, когда он таскал в темное гаражное нутро шланги из подвала, зеленые облупленные канистры с выдавленными надписями «Wanderer», какие-то мелкие фарфоровые обломки из свалки за домом, ведра и мокрые тряпки… И только когда раздались сначала рычание, а потом ровный низкий ропот, и из гаража выкатилась длинная машина, развернулась и встала на дороге перед калиткой, мы побросали свои занятия и вышли на улицу.
ЗИМ стоял перед нами, двухцветный, вишнево-кремовый, сверкающий хромом фар и боковых накладок. Все четыре дверцы его были распахнуты, так что можно было видеть ковровые сиденья, и дорожки на полу, руль и головку рычага трансмиссии из чуть пожелтевшей пластмассы цвета слоновой кости, приборную панель под дерево, фигурный плафон на потолке. Красный, прижатый к капоту флажок из плексигласа просвечивал, словно звезда на башне. В облицовке радиатора играло солнце, на нее было больно смотреть.
– Душевный аппарат, – сказал Гарик, снял шлем и вытер грязной рукой лоб. Затем вылез из комбинезона, зашвырнул его вместе со шлемом в гараж, очистил после себя вынутой откуда-то одежной щеточкой переднее сиденье и вытер носовым платком баранку. – Еще тридцать лет будет ездить, и ничего ему не сделается. И железо настоящее, и эмаль в три слоя…
Он, как уж положено, ткнул носком ботинка в колесо, в черную, будто и не знавшую дороги резину, резко очерчивавшую выкрашенный белым обод, и вздохнул. Вздохнули и мы все.
– За эта машина я не возьму сто таких, – Гриша указал куда-то, где, подразумевалось, катятся современные машины, ни железа, ни эмали. – Но я вам скажу, как своим людям, когда я еще был посланный в Германию первый раз, еще не с евреями, а так, вот как с вами, тоже был один шлимазл, чтоб я присматривал, так мы ездили на такой «мерседес» пятьсот сороковой, тоже была хорошая машина,
– Вы еще «хорьх» вспомните, Григорий Исаакович, – сказал Гарик, вытащил ключ из зажигания, захлопнул все дверцы и ушел за дом мыться.
Мы вернулись к своим делам.
Распахнув шкаф, постелив на стол одеяло для глажки, то и дело выбегая на кухню, где в большом баке в кипящей воде доводились до сияния воротнички наших сорочек, белье и носовые платки, она готовила нашу одежду. Сегодня по жаркому дневному времени она была в тонком крепдешиновом светло-зеленом халате до щиколоток, с низким и узким вырезом, открывающим белую кожу в ложбинке, и босиком. Пот блестел на маленьком, немного покрасневшем, как всегда, когда она суетилась, носу, она возила тяжелым чугунным утюгом по нашим огромным штанам и пиджакам, мокрая тряпка шипела, от утюга поднимался пар… Я подошел к ней сзади, обнял, прижал, она потерлась об меня, как ночью, застыла с утюгом на весу… Я разжал руки, взял в углу свой чемоданчик и полез наверх.
Гриша сидел на кровати в чудовищно грязных кальсонах, голый до пояса, весь в седых волосах, скрестив ноги и разложив на чистом полотенце, постеленном поверх лоскутного одеяла, разобранный Гариков «ТТ».
– Вот я вам, Миша, скажу, как вы мне сын. – Он почесал приплюснутый нос тыльной стороной руки, не выпуская из нее возвратную пружину, мерцающую тонким слоем масла. – Гарик, конечно, человек очень порядочный, это ж правильно говорят люди, что где есть армянин, там еврею нечего делать, и он, конечно, майстер свое дело, дай нам бог, но он, извиняюсь, конечно, большой поц. Такую оружие изнишчить до такой состоянии! Масла чтоб у меня на бутерброде столько было, в магазине дрек всякий… Из такой оружии стрелять, лучше из своей жопы стрелять, я вам говору. В такого хозяина я бы оружию отобрал, пусть солоп свой носит под мышкой, извиняюсь…
Я присел на тяжелую некрашеную табуретку с продолговатой дыркой посередине сиденья – откуда здесь взялась среднеевропейская эта табуретка? – раскрыл на колене чемодан, вытащил оттуда тяжелый газетный сверток, перетянутый шпагатом, и молча протянул Грише. Так же молча и Гриша отложил в сторону детали «ТТ», ловко развернулся на постели к ним спиной и принялся сдирать сначала газету «Комсомольская правда», и обрывки фельетона про стиляг полетели на пол, потом развернул промасленную бязевую портянку и вынул чуть потертый «вальтер-ПП».
– Зай гезунд, Гриша, – сказал сам себе Гриша, рассматривая маленький и удивительно складный пистолет, – чтоб ты жил так каждый день, имея такую вещь в руках. Это вещь, Миша, это настоящий живой вещь, но это детский шпиль, Миша, я вам говору, я ж не самый глупый аид в мире, с такой оружией должна ходить красивая шмарочка, – он ткнул локтем вниз, – а не такой большой мальчик, как вы.
– А что посоветуете мне, Григорий Исаакович? – Я испытывал действительное почтение к этому удивительному существу, и он это почувствовал, посмотрел на меня гордо и даже сверху вниз каким-то образом, сунул руку не то под себя, не то под тяжелую и плоскую подушку в красной ситцевой наволочке и протянул мне – вежливо, стволом к себе – нечто страшное, размером с половину «калашникова», с огромным кольцом, болтающимся на круглой деревянной рукоятке, с длинным подствольным магазином, ободранное до сверкающего белого металла…