Зона обстрела (сборник)
Шрифт:
«Мне всегда нравились женщины, пользующиеся успехом у наших начальников – полненькие, “все при них”, светленькие, с развратцем в прозрачных глазах. И я им нравился – может, по контрасту с их ухажерами, властными, уверенными, туповатыми, кем бы они ни были, хоть академиками… И вот впервые не это привычное сочетание, а мое истинное, то, чего хотелось от рождения, назначенное природой, “родная, а не двоюродная”, как сказала однажды умнейшая моя тетка. “Жена должна быть родная, а не двоюродная”. Почему же этой, первой родной, досталось все не лучшее – силы и страсть на исходе, риск неведомо ради чего, воздержание, необходимое “ради дела”? Да и дело, похоже, может сорваться. Возможно, не стоит и пробовать? Сам же твержу – не хочу менять мир…»
«После любви больно разлепляться, разделяться и больно притрагиваться, прикасаться
Я писал уже вдоль листка и на обороте, рядом с Гришиными подсчетами, и плакал едва ли не в голос. Утро настало пасмурное, ночной дождь не кончался, в доме все спали. Гарик перестал стонать, лицо его разгладилось, царапины подсохли, и даже старое увечье – шрам, перекошенная, стянутая бровь и подглазье – было почти незаметно, дышал он легко и без хрипа. Она перевернулась на другой бок, теперь я мог видеть ее лицо, чуть скуластое, разгоревшееся то ли от какого-нибудь сна перед пробуждением, то ли от тепла – поверх одеяла я прикрыл ее толстым пледом.
Стараясь не скрипеть ступенями и для того становясь на них у самого края, у перил, я поднялся в Гришину комнату. Листок с записями оставил на столе внизу. В духоте заставленного и заваленного всяким барахлом логова огляделся. Оружие было разложено на чистой тряпке, на полу, в дальнем от двери углу. Я взял свой маленький «вальтер», так пренебрежительно охаянный стариком. Выдвинул обойму, тупое пулевое рыльце верхнего патрона равнодушно глянуло на меня. Я загнал магазин на место, передернул затвор, отвел вверх, открыв красную точку, предохранитель.
Твердый, чуть меньше сантиметра в диаметре, кружок сильно вдавился в кожу на виске, так что я почувствовал, как приподнялись, став как бы дыбом, короткие волосы над ухом. Все будет нормально, подумал я, закрывая глаза, Гарик отвезет на чем-нибудь ее домой, он уже в порядке, потом найдется и Гриша, они ей помогут, постепенно она успокоится, будет жить, как раньше, ссадина от всего этого, конечно, останется, будет ныть, но это терпимо… Не мое это дело – влиять на историю, а иначе теперь уже не отвертеться, подумал я. Если б было реально дожить вместе, можно было бы попробовать, а городить весь этот огород, чтобы сразу в случае удачи расстаться… Смысла нет.
Я положил на спуск последнюю фалангу указательного, как учат все наставления по стрельбе. Страшно, спросил я себя, ну, страшно тебе? Да вроде не очень… Все.
– Таки видно, что никакой вы не аид, а настоящий крещеный гой, – сказал Гриша. Он стоял передо мною, глядел снизу вверх с полнейшим презрением. – Хотя даже для гоя вы идиот и паскудник, и от вас отказались бы, тьфу, ваши попы. Вы просто мелкий поц, вы гицель, которого ленивая мама мало била по жопе, теперь она бы имела удовольствие видеть такого говна, бедная женщина. Дайте сюда эту штуку, чтоб я ее в вас не видел, и посмотрите уже у окно, там есть для вас немножко трефного счастья…
– Перестаньте на меня орать, Гриша, – сказал я, хотя он совсем не орал, скорее шипел, брызгая мне в лицо слюной.
Я подошел к окну.
Внизу, на улице перед нашей калиткой, стояла потрясающая машина. Это был огромный черный фаэтон с поднятым верхом желтой кожи, с запасным колесом, укрепленным слева у длиннейшего капота, с широкими крыльями, тяжелый и прекрасный.
– Между протчим, – сообщил сзади Гриша, – на этим «паккарде» я от сук позорных, от гепеу, уехал. На дороге Москва – Симферополь ушел от них, и они меня так видели, как я видел Бога. Сейчас помню, тридцать восьмой год. Резина как новая, Гарик проснется и будет себе довольный, еще скажет спасибо старому Грише.
Я повернулся к нему, и, обняв меня, едва доставая до плеча, он сказал тихо, куда-то мне в живот: «По отношению к нам, Миша, это была бы подлость, по отношению к ней – жестокость, а по отношению к себе самому – глупость. Всем иногда хочется…»
Отдавая последние силы, солнце разогнало тучи, зажгло всеми оттенками рыжины леса, за одну дождливую ночь ставшие осенними, подсветило металлически синее небо.
На шоссе было пусто, ранним утром в воскресенье никто никуда не спешил, «паккард» с опущенным верхом
Гриша обернулся, прокричал сквозь ветер: «И можете говорить что угодно, но я вам дам теперь уже действительно вещь, хватит играть в детские игрушки! Передайте мой баул, Миша, будьте такой добрый…» Я подал ему брезентовый, с медной оправой докторский баул, стоявший между сиденьями. Порывшись в нем, Гриша вытащил, раздал нам – мне, Гарику – и сунул себе в карман одинаковые пистолеты, «кольты» одиннадцатого года, величайшее оружие века. «А барышне можно обойтись, – проорал он, – я ж вижу, что ей это противно брать в руку, так не надо, у вас есть другие удовольствия, правильно я говорю?»
…Понемногу нас обступили окраины. Мы остановились, Гарик поднял верх – все равно попозже, когда на улицах появится больше машин и прохожих, мы начнем привлекать внимание, но в открытой машине будет совсем невозможно двигаться… Мимо уже летели грязные кварталы гетто, по тротуарам на роликовых досках носились смуглые дети в ярком тряпье, из открытых окон доносилась кавказская и азиатская музыка, нарядные семьи шли на прогулку: мужчина в хорошем костюме и, нередко, в чалме, женщины в национальных платьях – две, три, иногда и четыре, некоторые с закрытыми лицами, усмиренные бесчисленные дети. На углах, возле кофеен, стояли парни, все как один в зеленых военных куртках, пестрых кефайях, закрывающих пол-лица, в джинсах и дорогих кроссовках, они обязательно свистели вслед машине, один швырнул бутылкой от «кумыс-колы», но не попал.
Между тем мы, почти не снижая скорости, вырвались на широкий проспект, по сторонам которого замелькали вздымающиеся в небо шикарные, великолепно реставрированные многоквартирные дома. В этом районе любили селиться богатые стряпчие, присяжные поверенные с шикарной практикой, знаменитые врачи – из тех, кто предпочитал модный уже много лет стиль «сталиник эмпайр» и городское вечное оживление «дворянским гнездам» и покою пригородов. На тротуарах здесь было пустовато, только уборщики в красных комбинезонах и фесках думской коммунальной службы помахивали метлами, да дворник-гард в длинном бронефартуке и с револьвером в низко свисающей с ремня кобуре появлялся то из одного, то из другого подъезда, а по краю мостовой, громко цокая подковами и высекая искры из случайного камешка, ехал патруль – трое всадников в низких и круглых каракулевых шапках, в бриджах с голубыми лампасами, с нагайками, укрепленными в специальных гнездах седел. На голубых чепраках, покрывающих до половины крупы одинаковых, темно-гнедых лошадей, было вышито серебром: «Отдельный корпус народной жандармерии. Хамовническая часть».