Зорро
Шрифт:
– А как же в таком случае быть с законом? – медленно, едва шевеля губами, произнес дон Манеко. – Не знаешь?..
– Я… Я… – затрепетал секретарь.
– Знаешь или нет? – резко перебил дон Манеко.
– Я п-посм-мотрю… – чуть слышно прошелестел голосок секретаря, – я п-п-под-думаю…
Грохот сапог дона Манеко и сухой костяной треск бамбуковых гирлянд, сопровождавшие его выход из приемной, произвели столь сильное действие на впечатлительного секретаря, что думал он недолго и уже на следующее утро с посыльным прислал на ранчо своего могущественного клиента тощий пакет, перевязанный красным шелковым шнурком и запечатанный бурой сургучной печатью с изображением государственного герба. Получив пакет, дон Манеко положил его на перила веранды, треснул по печати кулаком, шумно сдул в потное лицо курьера колкую сургучную крошку и, подняв ногу, разорвал шнурок о серебряную звездочку шпоры. В бумаге, плотно исписанной витиеватым, как овечья шерсть, почерком секретаря, говорилось примерно следующее: ввиду того, что столкновение интересов
«Как, однако, спешил, каналья, даже переписать не успел, – подумал дон Манеко, продолжая продираться сквозь замысловатые словесные периоды не в меру усердного стряпчего. – Кесарю, то есть мне, кесарево, а богу, значит, богово… Выходит, этот заморыш Иларио – бог?..»
И дон Манеко шумно захохотал, задрав голову и блеснув в глаза курьера золотой пластинкой с изображением морды разъяренного ягуара, украшавшей его широкую мускулистую грудь. Пластинку эту вместе с толстой золотой цепью, дважды обвивавшей загорелую шею хозяина, доставили дону Манеко ловцы крокодилов, промышлявшие в болотистых низовьях реки, бравшей начало у подножия горных ледников и шумными серебристыми водопадами сбегавшей со скал в долину. Цепь с пластинкой обнаружилась в животе одного из кайманов, очевидно заглотившего ее вместе с полудохлой форелью, обманутой золотым блеском мнимой добычи и снесенной стремительным течением реки прямо в пасть прожорливого хищника.
Дон Манеко обменял счастливую находку на два гарпуна, дважды обмотал шею золотой цепью и, опустив клыкастую морду зверя на уровень солнечного сплетения, постепенно проникся мыслью, что этот талисман достался ему по воле всемогущего Провидения, имеющего какие-то особенные виды в отношении его, дона Манеко Уриарте. Сперва эта мысль жила в нем как некое смутное ощущение, но после того, как клинок беглого раба-негра застрял в оскаленной пасти хищника и лишь слегка кольнул кожу в ямке под грудиной, дон Манеко вполне уверился в том, что золотая находка ниспослана ему свыше. После того случая он иногда пристально вглядывался в ослепительно-белые горные пики на горизонте и не спускал с них глаз до тех пор, пока заходящее солнце не покрывало ледяную гряду черным зубчатым саваном, на много миль вылизывая влажными языками теней изнуренную дневным зноем долину. И тогда само солнце, зависшее на копьях ледников, представлялось дону Манеко оскаленной мордой огромного ягуара, загодя, еще до наступления полной тьмы, выискивающего себе очередную жертву.
«Скажем, беглого раба или каторжника», – усмехался дон Манеко, стоя шагах в тридцати от ворот конюшни и всаживая пулю за пулей в темный овал подковы, приколоченной к дубовой балке над входом. Этим ежевечерним упражнением он убивал сразу двух зайцев: тренировал руку и приучал своих лошадей к револьверной пальбе. Сумерки накрывали двор так быстро, что слуга-француз едва успевал зажечь смоляные факелы, укрепленные в кованых консолях-канделябрах по обеим сторонам ворот. Француза, бывшего кайеннского каторжника, отбывшего свой срок в малярийных болотах, люди дона Манеко подобрали в одном из портовых кабаков. Француз говорил на бесчисленном количестве языков, извлекал мелодии из всего, что попадалось под руку, от пустой бутылки до понуро пылящегося у стенки кабака пианино, и так лихо передергивал карту в покере, что даже Бачо ни разу не удалось схватить его за руку. Когда он свалился под стол, сделав вид, что его сбила с катушек последняя рюмка виски, беспечный с виду француз тут же глянул себе под ноги и, встретив немигающий и вполне трезвый взгляд своего карточного соперника, учуял подвох и веером швырнул на стол атласную колоду. Игра прекратилась, но люди дона Манеко, возбужденные проигрышем, стали так усердно угощать победителя на оставшиеся гроши, что тот в конце концов косо сполз со своего стула и рухнул, уткнувшись лицом в пол. Очнулся француз уже на крупе кобылы, крупной рысью въезжавшей во двор дона Манеко, а окончательно пришел в чувство, когда Висенте и Годой взяли его за руки и за ноги и бросили в гамак под навесом из пальмовых листьев. Когда же сам дон Манеко склонился над своим беспомощно распластавшимся на сетке – пленником или гостем, вот в чем вопрос? – тот вдруг вперился в нависшую над ним золотую морду ягуара и, нервно облизнув губы, отчетливо прошептал: «Клад Монтесумы».
После этой фразы гостеприимное ранчо дона Манеко надолго приняло мсье Жерома де Клошара – именно так представился присутствующим кабальеро француз, выбираясь из гамака, – под свой дружественный кров. Обязанности его поначалу были несложны: полить и прополоть розовые клумбы под окнами ранчо, ежедневно обучать громадного, как гриф, попугая новому ругательству на каком-нибудь из неведомых присутствующим языков, стричь холку и полировать копыта любимой кобыле хозяина и все в таком же духе. Но так как любая попытка мсье Жерома хоть ненадолго покинуть пределы огороженного высоким
Прибыв в гости, дон Манеко первым делом отправлял на хозяйскую кухню свой благоухающий багаж, а когда оттуда пулей прилетал потрясенный поваренок – что с этим делать, дон Манеко? – являлся сам и, тайком поглядывая в бумажку, исписанную дикими каракулями мсье Жерома, сообщал приготовляемым блюдам такой смак, что гости не могли оторваться от своих тарелок, пока не наедались до полного отупения. Кое-кто, естественно, пытался выведать у дона Манеко его кулинарные секреты, но он только отшучивался, а его люди держали себя так, что мало у кого возникала охота вступать с ними в какие бы то ни было переговоры.
Однако внимание дона Манеко к французу проистекало, разумеется, не из любви к соусам, а из единственной фразы, случайно слетевшей с губ пленника при виде золотого медальона на груди своего нового хозяина: клад Монтесумы. Когда же дон Манеко пытался навести разговор с мсье Жеромом на эту заманчивую тему, тот либо недоуменно хлопал глазами, изображая на своем лице полное непонимание, либо начинал нести какую-то бессвязную ахинею про пиратские клады, местонахождение которых указывают человеческие скелеты, уложенные определенным образом. Но так как со времен Моргана и Дрейка в округе и на близлежащих островах сменилось не одно поколение койотов и стервятников, то надежда обнаружить в траве хотя бы один человеческий костяк, сохранивший первоначальное положение, наверняка улетучилась еще до рождения дона Манеко Уриарте. Но медальон на груди дона Манеко ясно свидетельствовал о том, что клад Монтесумы отнюдь не сказка и не выдумка пьяных индейцев, и потому, если взяться за дело с умом, все старания окупятся такой обильной сторицей, каковая не снилась даже первопроходцам этих таинственных земель. И чем больше этих таинственных земель собиралось под широко распростертой рукой дона Манеко, тем ближе казался ему вожделенный клад, ибо только на своих землях он мог с полным правом и в то же время тайком от чужих глаз вести поиски бесследно исчезнувших сокровищ. Потому, когда дон Манеко узнал, что в лесах покойного дона Лусеро обрастает мхом и лианами целое полчище каменных истуканов, он сделал все, чтобы земли отошли к нему, и в то же время не подал виду, что его больше всего занимают эти невообразимые уроды. И теперь, когда дело уже вот-вот должно было разрешиться в пользу дона Манеко, про идолов как назло пронюхал этот фанатик дон Иларио, сумасшедший взгляд которого даже в погожий день различал невидимых бесов, порхающих вокруг церковного шпиля.
«Требует болванов… Требует болванов… Подобия тяготеют друг к другу… Да и черт с тобой, получай!..» На этом круг размышлений дона Манеко замкнулся, он ладонью смахнул с прошения пепел собственной ситары и, взяв перо, протянутое подскочившим мсье Жеромом, занес его над исписанным листом.
– Погодите, хозяин, – вдруг услышал он голос француза, – добавьте, что вы согласны даже на то, чтобы самому доставить столь дорогие почтенному патеру скульптуры на монастырский двор, ибо полностью разделяете его священное негодование по поводу этих подобий дьявола, все еще наполняющих вверенные вашему попечению леса.
Дон Манеко вздрогнул и двумя пальцами поймал атласную чернильную каплю, упавшую с кончика гусиного пера и едва не распластавшуюся жирной многорукой кляксой на упругом, желтоватом, как сыромятная кожа, листе. Потом он не глядя протянул перо в подставленную ладонь мсье Жерома, скатал лист в тугую трубку и, ткнув ею в грудь курьера, небрежно бросил:
– Верни эту мартышкину грамоту тому, от кого ты ее получил! И передай ему на словах, что я сам напишу условия мировой с доном Иларио!
Курьер дрожащей рукой взял свернутую бумагу и, держа ее так осторожно, словно это был ствол взведенного кольта, попятился к воротам, где понуро шлепал губами его мул, привязанный к кованой скобе, крепко вколоченной в стойку.
– А если к вам опять заявится этот святоша, можете добавить от меня, что до бога не так уж далеко, как ему кажется, – негромко крикнул дон Манеко, глядя, как курьер прыгает на одной ноге, пытаясь попасть сапогом в стремя.
– Да-да, конечно, сеньор Манеко, – пробормотал курьер, шепотом послал ко всем чертям свою проклятую должность, вскочил в седло, пригнулся и, едва не сбив шляпу об верхнюю балку калитки, вылетел со двора.
И опять все шло гладко до тех пор, пока судебный исполнитель не наткнулся в бумагах покойного дона Лусеро на толстую пачку серых конвертов с профилями королевы Виктории в рамочках почтовых марок. В столах и сундуках было довольно много разнообразной переписки, но эта пачка обратила особое внимание исполнителя именно марками, еще только начинавшими входить в обращение. К тому же конверты были надписаны таким изящным женским почерком и испускали такой тонкий, неподвластный ни пыли, ни времени, аромат, что исполнитель не удержался и, предвкушая раскрытие романтической тайны, легкомысленно доверенной хрупкой бумажной оболочке, незаметно смахнул всю пачку в подставленный карман сюртука.