Зов Сирены
Шрифт:
Когда он вошел на кухню, Вика сидела за столом, красиво положив ногу на ногу и уперев локти в столешницу, жевала пиццу, задумчиво глядела в окно.
– Зря я туфли замшевые купила… Осень же. Дожди. Надо было кожаные брать… Пока до машины идешь, ничего от них не останется… Как думаешь, Ники, а?
– Вик, я не понимаю… Зачем ты этот эпатаж устроила?
– Ты о туфлях?
– Нет. Я о доставщике пиццы. Обязательно надо было в неглиже идти дверь открывать? А халатик накинуть – не судьба?
– Я не держу в доме халатов, ты же знаешь. У меня только кимоно есть, но оно по цвету к туфлям не подходит.
– Да. И по цвету к туфлям подходит.
– Вот именно! И чего тут иронизировать, не понимаю!
– Правда, не понимаешь? Или придуриваешься? А как быть с элементарными правилами приличия? Они не в счет?
– Ой, не смеши меня… Перед кем приличия соблюдать? Да этому пацану на месяц вперед хватит счастливых воспоминаний! Красиво же! Если я сама себе нравлюсь, пусть и другие оценят. А тебе что, жалко, да? Ты такой эгоист, Ники, да?
– Не называй меня Ники.
– Почему?
– Звучит пошло.
– Да брось… Наоборот, красиво звучит, по-моему. И не злись, пожалуйста.
– Я не злюсь.
– Нет, злишься. И все время ко мне придираешься. Не хочешь принять меня такой, какая я есть! А я другой никогда не буду, никогда, как ты этого не понимаешь? Никогда не буду ходить в халате и соблюдать твои пресловутые правила приличия. У каждой женщины свои приличия и свои правила. Кому хорошо и уютно в халате – ради бога! А мне нравится мое тело. Как хочу, так и живу, понял? Ешь, а то остынет, невкусно будет.
Вика говорила и сердито рвала пиццу на куски, глядела, как тянутся вслед за пальцами тонкие паутинки сыра. Ухватывала зубами очередной кусок, снова тянула медленно, пока паутинки, истончившись, не обрывались. Казалось, она находит в этом занятии странное удовольствие. Вдруг, помолчав немного, произнесла совсем другим голосом:
– Знаешь, моя мать была такой… В халате. И вечно непричесанной. И в тапках-шлепанцах. Бегала бегом по квартире – шлеп-шлеп, шлеп-шлеп… Зато хозяюшкой была, паинькой. Все время отцу в рот заглядывала в ожидании, что он ее похвалит. А он никогда не хвалил. Наоборот… Будто стыдился, что ли.
– Стыдился? Почему?
– Не знаю. Не любил, наверное. А она его ужасно любила. И ничего, кроме снисходительного пренебрежения, от него не видела. Представляешь, как это должно быть ужасно – жить в постоянном снисходительном пренебрежении?
– Твоя мать умерла, ты говорила…
– Да, она умерла. Что-то у нее там по женским делам было… Опухоль какая-то. Врачи ей сказали – надо еще родить. Ну, она родила Соньку, мою сестру. А только не помогло, все равно умерла. Мне шестнадцать было, Соньке три года. Отец женился через месяц. И с новой женой совсем по-другому себя вел. Никакой снисходительности и никакого пренебрежения, даже близко. Никогда, никогда ему этого не прощу! Лучше бы бросил маму, чем… Ведь это он ее убил. Ой, да ну тебя! Сейчас реветь начну…
Она и впрямь всхлипнула, выставив перед глазами растопыренные масляные пальцы, проговорила сдавленно:
– Салфетку влажную дай. Там, на подоконнике, есть упаковка…
Митя молча подал ей салфетку, вздохнул виновато:
– Ну я же не знал… Ты мне никогда не рассказывала.
– Ну вот, сейчас рассказываю! Какая разница? Говорю тебе, что я никогда не буду ходить в халате и смотреть в рот ни одному мужику
Митя слушал Вику, не перебивал. И вообще, растерялся немного. Потому что знал – она довольно часто звонит отцу, нахально клянчит у него денег, называет «любимым папулей». А тут вдруг – ненавижу! Не сочеталось одно с другим. Или ей стыдно говорить отцу о своих обидах? Да уж… Никто и никогда не знает, что происходит у любого человека внутри. Может, этим и объясняется Викина внешняя надрывная неуравновешенность? Вот и сейчас, наверное, ей надо просто выговориться.
– Отец ведь в Германии живет, правда? – спросил Митя осторожно, только чтобы поддержать нить нечаянного откровения.
– Да, в Германии, в Нюрнберге. Его туда новая жена увезла, к своим родственникам. Она и меня звала. Но я не поехала, потому что… Теперь ты знаешь почему. И сестру Соньку я уже восемь лет не видела. Наверное, большая уже. Знаешь, как это больно, когда… когда… Нет, ты не понимаешь.
– Я понимаю, Вик. Не плачь, пожалуйста… Хотя, если тебе так надо, поплачь. Ну иди ко мне, моя девочка, я тебя пожалею…
Вика удобно устроилась у Мити на коленях, всхлипывала тихонько, влажно щекотала горячим дыханием шею. А у него сердце растекалось жалостью и любовью, и странное чувство легкости появилось, похожее на самооправдание – теперь, мол, понятно, отчего она такая. Все теперь объяснилось, и хорошо, и дальше все будет хорошо.
– Я пойду лягу, Ники, ладно? Устала сегодня… – длинно вздохнула Вика, всхлипнув последний раз. – Еще и горло болит, и снова температура поднялась… Потрогай, какой лоб горячий! А ты мне ромашкового чаю принесешь в постель, ага? И таблетки?
– Принесу, конечно. Иди…
– И пиццу съешь. Ты же голодный.
– Ладно…
Вика медленно пошла к двери, чуть сгорбившись и косолапо переступая ногами в новых туфлях. Митя вздохнул, глядя ей вслед – бедная, бедная девочка… Наверняка тяжело жить с таким грузом на сердце. Невыносимо тяжело. Он бы, например, даже на минуту представить себе не посмел, каково это – испытать подобное чувство к отцу… Или к маме… Да не приведи бог! И как тогда жить? И как во всем этом Вика жила и живет? Надо бы помочь ей как-то…
Через полчаса, глядя, как она сосредоточенно, маленькими глотками пьет горячий ромашковый чай с медом, он неожиданно для себя, но довольно твердо проговорил:
– Надо его простить, Вик. Для себя самой надо, понимаешь? Он же не виноват, что не любил. Надо, надо простить.
– Кого? – подняла Вика затуманенные глаза, с явным сожалением отрываясь от процесса чаепития.
– Отца, говорю, надо простить.
– О господи, Ники! А ты что, и впрямь поверил?
– В смысле?! – испуганно отстранился он, чувствуя, как заныло истомно больным предчувствием где-то под ребрами. – Это что же… Это ты все придумала, да? Про отца? Но как же… Зачем, Вика?! С какой целью, не понимаю. Объясни.