Зови меня своим именем
Шрифт:
— Да, будет. Не буду притворяться, будто такое не приходило мне в голову.
— Думаю, я был бы последним, кто узнал об этом.
— Что ж, приходило… Так вот! Как ты думаешь, что происходит?
— Происходит?.. Ничего, — форма вопроса смущала меня, я взвесил каждое его слово еще раз. — Ничего, — я смутно начал понимать намек, но вместе с тем он оставался слишком аморфным и легко мог исчезнуть от моего «ничего». Этим «ничего» я заполнял провисающую тишину. — Ничего.
— Понятно, — в конце концов, отозвался он. — Ты неверно это понял, друг мой, — очередной снисходительный упрек. — Если мое признание позволит тебе почувствовать себя лучше: я вынужден сдерживаться. Тебе это тоже хорошо знакомо.
—
— Мы знаем об этом уже достаточно много, — отрезал он сразу же.
Я был раздавлен. Все это время, относясь к нему пренебрежительно, я старался изобразить равнодушие. В саду, на балконе, на пляже. Он же видел меня насквозь и принимал это за капризы. Это могло стать настоящим руководством по первой уступке и дальнейшем преимуществе. Гамбит.
Его признание, казалось бы, открывшее все шлюзы между нами, на деле утопило все мои надежды. Что будет с нами дальше после этого? Что еще можно добавить? Чем обернется следующий раз, когда мы разыграем наши молчаливые партии без уверенности, что чужая холодность все еще притворство?
Мы выложили карты на стол, потому разговор превратился в пустую болтовню и быстро иссяк.
— Так значит, Моне приходил сюда рисовать.
— Я покажу тебе дома. У нас есть книга с восхитительными репродукциями картин, написанных в этих местах.
— Да, тебе придется мне ее показать.
Он играл роль покровительственного всепонимания. Я ненавидел это.
Каждый из нас, опершись за спиной на одну руку, любовался видом.
— Ты самый счастливый парень на свете.
— Ты не знаешь и половины всего.
Я позволил ему взвесить мое заявление, и затем, возможно, стремясь заполнить вновь повисшую невыносимую тишину, ляпнул, упорствуя:
— Б'oльшая часть этого всего ошибочна.
— Что я не знаю? Твою семью?
— Ее тоже.
— Жить здесь на протяжении всего лета, читать в свое удовольствие, общаться со всеми, кого твой отец приглашает на «обеденную каторгу»? — он опять насмехался надо мной.
Я ухмыльнулся. Нет, я говорил не о том.
Он сделал паузу.
— Ты имел в виду нас, — я не ответил. — Что ж, давай посмотрим…
Прежде чем я понял, он подался ко мне боком. «Мы слишком близко». Я никогда не был так близко к нему, исключая сны или момент с сигаретой. Если бы он наклонил голову еще сильнее, он бы услышал мое сердцебиение. Я читал об этом в романах, но никогда не принимал за правду до сегодняшнего дня. Он смотрел прямо в мои глаза, как будто ему нравилось мое лицо и он хотел изучить его, запомнить. Он коснулся моей нижней губы подушечкой пальца, провел ею влево и вправо, вправо и влево, и опять. Я опустился на спину, глядя на его улыбку. Он улыбался по-особенному, иначе, и мне становилось страшно от того, что могло случиться дальше. После чего не было бы пути назад. Это был его способ спросить, и это был мой шанс сказать «нет», сказать хоть что-то и потянуть время. Тогда я мог бы продолжить спорить с самим собой, гадать, представлять. Я осознал это поздно, у меня не осталось времени на ответ: опустившись, он накрыл мои губы своими. Теплый, успокаивающий, я-растоплю-тебя-но-только-на-половину поцелуй, пока он не понял, насколько голодно я отвечал. О, я бы хотел уметь дозировать страсть, как это делал он. Но страсть позволяла мне спрятать в ней гораздо больше себя, своих мыслей, страхов или сомнений. В тот момент на берме Моне я лишь не учел, что, растворившись в нем, я уже был не в силах его когда-либо забыть.
— Теперь лучше? — спросил он после.
Я не ответил, только приподнял голову и снова поцеловал его, почти яростно, но не потому что я был переполнен страстью или потому что его поцелую не хватало пылкости, которой я искал. А потому что я не был уверен, подтвердил ли наш поцелуй что-либо обо мне самом. Я не был даже уверен, понравился ли он мне так сильно, как я ожидал, и мне нужен был еще один тест. Я должен был проверить тест тестом. Я был охвачен мыслями о приземленном. Слишком много отрицания? Этому грош цена, сказал бы Фрейд. Я подавлял свои сомнения еще одним более напористым поцелуем. Я не хотел страсти, я не хотел наслаждения. Возможно, я даже не хотел доказательства. И я не хотел слов, болтовни, серьезных разговоров, разговоров на великах, за книгами, любого из них. Только солнце, траву, легкий морской бриз и запах его тела, насыщенный на его груди, на его шее и в подмышках. «Просто возьми меня, помоги сбросить старую кожу, выверни меня наизнанку, пока, как герой из Овидия, я не стану единым с твоим вожделением. Я хочу этого. Завяжи мне глаза, возьми меня за руку, не заставляй меня думать — ты сделаешь это для меня?»
Я действительно не знал, к чему все это вело, но я сдавался ему, дюйм за дюймом, и он должен был это знать, но продолжал держать дистанцию между нами. Несмотря на касание наших губ, наши тела находились порознь. Он не давил, и любое мое движение оборвало бы гармонию момента. Никакого нового поцелуя. Новый тест: оборвать текущий. Но чем больше я устремлялся внутренне и внешне прочь от его губ, тем сильнее я не хотел останавливаться. Мне нужен был его язык в своем рту, и мой — в его. Потому что после всех этих недель, споров, тычков, начинаний (всегда оставлявших осадок озноба), мы оказались всего двумя влажными языками, скользнувшими в чужие рты. Всего два языка, и все остальное стало не важно.
Подтянув колено и сев с ним лицом к лицу, я словно разбил наш общий гипноз.
— Думаю, нам пора идти.
— Еще нет.
— Мы не можем это делать… Я себя знаю. Пока что мы себя контролируем. Это было хорошо. Никто из нас не сделал ничего, за что можно стыдиться. Пусть все так и остается. Я хочу оставаться хорошим парнем.
— Не будь хорошим. Мне без разницы. Кто узнает?
Отчаянным движением, которое я не смог бы пережить, не сгорев со стыда, если бы он не смягчился, я потянулся к нему и положил ладонь на пах. Мне хотелось проскользнуть рукой прямо в шорты. Он не сдвинулся с места, но, верно прочитав мои намеренья, с полным самообладанием, граничащим с мягкостью и бесстрастием, положил свою ладонь поверх моей. Замерев на секунду, он переплел пальцы с моими и отнял их прочь.
Момент невыносимой тишины повис между нами.
— Я оскорбил тебя?
— Просто не надо.
Это прозвучало, немного напоминая его первое «Бывай!»: кусаче и холодно, но сейчас вместе с тем безрадостно, без намека на страсть, что мы только что разделили. Он подал мне руку и помог подняться.
Неожиданно поморщился.
Я вспомнил ссадину у него на боку.
— Надо будет проверить, нет ли заражения, — заметил он.
— Мы остановимся у аптеки на обратном пути.
Он не ответил, но это была самая отрезвляющая вещь из тех, что мы могли придумать. Это навязчиво позволило реальному миру снова войти в наши жизни. Анчизе, починенный велосипед, перебранки из-за томатов, партитура, оставленная под стаканом с лимонадом — казалось, они случились давным-давно.
Более того, пока мы отъезжали от моего уединенного места, нам попались на глаза два туристических фургончика, направлявшихся к Н. Должно быть, близился полдень.
— Мы никогда не заговорим снова, — сказал я, скользя рядом с ним вниз по склону. Ветер трепал наши волосы.
— Не говори так.
— Я просто знаю это. Мы будем попусту болтать. Болтать-лопотать. И вот что смешит, я не смогу так жить.
— Ты просто рифмуешь, — сказал он.
Я любил, как он изворачивал мои слова.